— И ты будешь курить со мною? — спросил Юлиан, доставая сигарочницу.

— Нет, благодарю… боюсь привыкать к тому, чего употреблять не в состоянии… Зачем позволять себе прихоть и потом испытывать неприятность? Я закурю свою трубку.

— Как хочешь, — сказал Юлиан, подавая Алексею свою руку. — Как хочешь, только не выгоняй меня отсюда, милый друг!.. Может быть, я мешаю тебе, отнимаю время, извини, но ты окажешь благодеяние, если не оттолкнешь меня… Я крайне нуждаюсь в друге, утешителе и наперснике…

— А я уже свыкся с моим одиночеством и умею жить только с самим собою… В первые минуты после городского шума и дружбы со школьными товарищами мне было здесь тяжело и грустно, как в могиле, теперь уже не чувствую потребности в излиянии, привык жить с одним собою, осматривать собственные раны и…

— И, может быть, тебе представляется смешным, что я до сих пор остаюсь слабым и беспомощным юношей? — спросил Юлиан.

— Нет!.. Во-первых, не все мы созданы одинаково, во-вторых, общество — потребность, и обойтись без него невозможно… Только святые и мученики могли жить уединенно, потому что они жили в Боге и с Богом… слабый человек поневоле нуждается в людях…

— Кто же ты, милый Алексей: святой или мученик? — весело спросил Юлиан.

— Ты поймал меня… Увы! Я не святой и не мученик, а привык к одиночеству собственно потому, что иначе не могло быть. Но как в пустыне являются чудовища, так в моем уединении родятся страшные привидения. Не один раз я был принужден бороться с ними… но против этого лучшее лекарство — труд…

— Великое слово ты высказал… только бы это был труд, к которому чувствуем расположение, а не какое-нибудь машинальное, несносное и глупое занятие…

— Объяснимся хорошенько, милый Юлиан! Труд привлекательный и приятный для нас не может назваться в полном смысле трудом, это скорее будет забава, занятие или обязанность, исполняемые нами с наслаждением… но труд ненавистный — как печать доли человека… вот мое горькое лекарство! Мы часто слышим, как тысячи людей жалуются на свои труды, требуемые от них известными обстоятельствами, — сибариты! Хотят трудиться, но без малейшего самоотвержения, желают приятных для себя занятий, дабы назвать их трудами… такие люди — истинно празднолюбцы!

— Это совершенно новая теория… А домашняя-то бухгалтерия и хозяйство?.. Надеюсь, и для тебя они несносны.

— Не назову их приятными занятиями. Но что делать? Деды не оставили мне средств жить в бездействии, я обязан трудиться, по крайней мере, для того, чтобы облегчить судьбу братьев и приготовить для них лучшую будущность…

— Следовательно, ты думаешь, что я совершенно свободный человек, каким все считают меня? Вот и ошибся!.. Каждый из нас непременно несет какое-нибудь бремя: меня в такой же степени мучат распоряжения по имению и светские обязанности, в какой тебя — хозяйство, мне более хотелось бы читать, вояжировать, мечтать, любить и размышлять, сидя в широких креслах…

Молодые люди взглянули друг другу в глаза и рассмеялись.

— Но, — живо прибавил Юлиан, — не отклоняясь от всеобщей доли, я, по крайней мере, имею право требовать у судьбы того, что древние драматурги давали своим любовникам — хоть одного наперсника и друга… И, кажется, судьба сжалилась надо мною, если мы опять встретились… ты должен посещать Карлин, ведь мы живем в полном смысле уединенно! А ты, со своей стороны, дай мне позволение хоть изредка заглядывать в твою тихую комнатку.

Алексей потупил глаза, подал товарищу руку и сказал серьезным тоном:

— Обсудим подробнее наши положения. Не думай, чтобы я мало ценил тебя и твою дружбу, не воображай, будто смешная шляхетская гордость отталкивает меня от тебя потому только, что ты пан, а я бедный шляхтич-земледелец с тремя семьями крестьян. Есть более важные причины, побуждающие меня держать себя вдалеке от тебя, хотя почти каждый день я вспоминаю о нашей школьной дружбе. Во-первых, я должен был освоиться со своим положением и свыкнуться с этой усадьбой, так как мне предназначено возделывать ее, во-вторых, я боялся быть вовлеченным в несвойственную мне сферу… Решась быть обязанным своей будущностью собственным трудам, а не посторонней помощи и знакомству, не милости судьбы и людей, — я иду к цели самою прямою дорогой — без всяких проделок и хитрых расчетов.

— В таком случае я, кажется, не буду тебе помехой, милый Алексей! Я сумею уважать твой труд, бедность, твое время и независимость… и не думай, будто какая-нибудь болезненная чувствительность или потребность излить жалобы влекли меня к тебе. Глядя издали на Карлин, на этот старинный замок и его стены, слушая рассказы посторонних людей, ты никогда не догадаешься, сколько прямых страданий и скорбей послал Бог на нас, по мнению всех, избранных и свободных людей!.. О, и мы несчастны! И, скажу тебе откровенно, в своем кругу я ни перед кем не могу открыться и излить сердце… Мы, паны, как вы называете нас, привыкли все принимать наружно и обо всем судить поверхностно, мы питаем сочувствие ко всем, но никому не подаем помощи, отталкиваем от себя все, что пахнет обязанностью, что требует серьезного размышления, чего нельзя обратить в шутку… Потому, если кто из нас сделается болен, должен искать врача не в кругу своих знакомых, а среди людей — таких же страдальцев, как он сам. Кроме сестры, которой не во всем могу открываться, у меня нет друга! — заключил Юлиан. — Я часто страдаю выше сил моих, тогда как одно слово могло бы вылечить меня от этой душевной болезни…

Разговор друзей, вероятно, продолжался бы еще долгое время, если бы его не прервало прибытие нежданного гостя. Алексей оглянулся к дверям и немного смешался, но через минуту проворно подошел к гостю и с уважением подал ему руку… Юлиан никак не мог понять отношения хозяина к гостю, потому что костюм последнего отнюдь не объяснял столь дружественного приема, впрочем, он также встал и раскланялся с гостем.

Это была столь редкая и странная фигура, какую трудно встретить. Пристальнее всмотревшись в нее, можно было сразу отгадать, что необъяснимое стечение обстоятельств бросило этого человека за пределы обыкновенных путей жизни и поставило в совершенно отдельной сфере, не давая возможности отнести его к какой-нибудь общественной классификации. По костюму он был почти крестьянин, по лицу еще пан, по обращению и разговору чем-то средним между ними, угадать его положение было невозможно.

Гость был старик уже седой, огромного роста, сложения самого крепкого, с жилистыми, но красивыми руками, с важной и почти гордой осанкой, длинная белая борода покрывала всю грудь его, голова была почти вся голая, брови чрезвычайно густые и очень нависшие. Благородные черты гостя отличались необыкновенным выражением спокойствия и какой-то возвышенности, как будто совершенно рассорившись со светом, он уже решительно не боялся, не желал и почти презирал его. Подобное выражение иногда сообщается человеку после употребления горячих напитков. Резкие морщины на лбу, загорелые от солнца щеки, кожа, загрубевшая от воздуха, ветра и непогоды, — все это не сделало его лица простым и обыкновенным. В самой многолюдной толпе оно обратило бы на себя внимание и поразило бы своей красотой. Костюм ничем но отличал его от простого крестьянина или бедного земледельца: на ногах у него надеты были липовые лапти, на плечах — чистый серый армяк, подпоясанный красным кушаком, а жилистая шея окружена была немного запыленной оторочкой полотняной рубашки. За поясом в мешочке бренчали нож, огниво и кусок тонкой проволоки, а наверху торчала глиняная трубка с коротким деревянным чубуком. Войдя в комнату, старик смерил глазами обоих молодых людей, потом, как бы силясь припомнить что-то, наконец оглянулся, чтобы найти стул. Хозяин проворно нашел его, гость сел и, не говоря ни слова, вынул свою трубку и начал тихо накладывать ее, бросая взгляды по комнате.

В движениях гостя не замечалось ни малейшей неловкости, в лице — никакого следа беспокойства. Раскланявшись с самым немым равнодушием и сев на место, он закурил трубку, немного развалился и начал пускать клубы дыма.