Юлиан, заметив сестру, или, вернее, угадав ее предчувствием, и доктор, который издали увидел ее, проворно встали с мест своих и побежали к ней навстречу, оставив Алексея одного и в довольно неприятном положении. Впрочем, Карлинский немедленно вспомнил о товарище, шепнул что-то сестре на ухо и представил его.

— Один и, может быть, даже единственный из друзей моих, товарищ по университету… Алексей Дробицкий, милая Ануся!.. Мы обязаны ему искренней благодарностью, потому что он не только сам ездил за паном Гребером, но, полагая, что может быть нам полезен, даже решился вместе с ним приехать к нам в Карлин… Впрочем, мы обязаны сделать ему маленький упрек за то, что, живя от нас в одной миле, он не давал знать о себе.

Анна легко поклонилась и немного покраснела, Алексей проговорил несколько невнятных слов, и немедленно заговорили о полковнице.

— Проснулась мамаша? — спросил Юлиан.

— Как чувствует себя пани полковница?

— Кажется, сегодня ей лучше вчерашнего, но у нее очень болит голова, — отвечала Анна. — Она спрашивала пана Гребера… может быть, мы сейчас пойдем к ней?

— Пойдемте, — подтвердил Юлиан, — а ты, милый Алексей, пока отдохни, возьми какую-нибудь книгу, я скоро ворочусь сюда.

— Благодарю, — проворно сказал Алексей, — как вижу, я более не нужен здесь, поспешу домой, у меня время очень дорого, и каждая минута составляет потерю…

— Всем сердцем хотелось бы не пустить тебя.

— Останьтесь, — прошептала Анна из вежливости. Алексей поклонился.

— Необходимо ехать.

Сказав это и дав доктору время выйти с Анной из комнаты, Алексей простился с Юлианом, проворно сбежал по лестнице и сел в стоявшую у крыльца бричку. Выехав за ворота, он вздохнул легче и почувствовал себя свободнее. В Карлине первый раз он испытал какое-то неприятное и стеснительное чувство, необъяснимую тяжесть и увидел себя в прежнем свободном положении тогда только, когда проехал замковые ворота. Он смеялся над собою, размышлял об испытанном впечатлении, обвинял себя в глупости, но не мог переменить своего взгляда на вещи. Почему эти стены, пышность, богатство, знатность, которых он не имел причины ни бояться, ни уважать, эти люди, без которых мог обойтись, — произвели на него такое странное впечатление опасности, неволи, стеснения? Всегда отважный и прямой — отчего здесь он чувствовал себя скованным, слова замирали на устах, а в сердце пробуждалось невольное чувство боязливости? Почему здесь он не умел быть так же развязным и откровенным, как в обращении со своими домашними и соседями? Почему, будучи здесь сильнее всех характером и волей, вследствие какого-то непонятного чувства он сознавал себя как будто слабее всех?

Предоставим самому Алексею разрешить все эти вопросы, в самом деле глубоко занимавшие его во всю дорогу, а сами возвратимся в Карлин.

Лицо Дробицкого и вообще вся его фигура, исполненная только энергии, прямодушия, силы, при первом взгляде сильно поразили Анну. По привычке видеть всех послушными одной неизменной форме, в какую вылиты люди ее света, она не поняла сразу молодого человека, напротив, испытала неприятное впечатление, найдя его совершенно не похожим на людей, считавшихся в ее доме нормою приличия. Несмотря на высокий ум свой, Анна в первую минуту не могла победить в себе родившегося чувства и призналась в этом брату.

— Где ты, милый Юлиан, выкопал такого оригинального друга? — спросила она с улыбкой.

— Он не понравился тебе, милая Ануся?

— Я так мало видела его, что еще не имею права судить о нем, но, признаюсь, первое впечатление было не совсем выгодное, в нем есть что-то страшное… физиономия такая резкая… почти варварская… меня пронзал холод, когда я увидела его здесь…

Юлиан рассмеялся.

— Правда, моя милая, он резко отличается от людей, посещающих дом наш… человек бедный, обязанный трудиться… был моим товарищем в университете… но он с благороднейшей душою, золотым сердцем, с огромными силами и энергией… Он уже давно хозяйничает в Жербах и ни разу не был у нас, потому что ценит свою независимость. Едва необходимостью услуги я мог убедить его побывать здесь, он привез нам доктора… сам ездил за ним.

Анна обратила внимание на слова Юлиана и сказала:

— О, как же я благодарна ему!.. Должно быть, он человек добрый, хоть и представляется странным в своем деревенском костюме. Я не поняла, какой это гость у тебя… так извини, если я не так хорошо обошлась с твоим другом, но я исправлю свою ошибку…

— Не думаю, милая Ануся, чтоб тебе удалось это, он не решится больше приехать к нам…

— Почему же? Ведь мы ничем не обидели его?..

— Правда, но он немножко дик… боится, чтобы мы, празднолюбцы, как говорит он, не испортили его… Бедняжка! Все семейство сидит у него на плечах, но при высшем умственном образовании такая доля, конечно, слишком тяжела для него.

— Так он — человек образованный?

— С такой головой, лучше которой я не знаю, милая Ануся… А какой характер! Какое сердце! Сколько твердости!

— Ах, очень жаль, что я так дурно приняла его!

— Это нисколько не удивляет меня, — возразил Юлиан, — вы, женщины, редко отваживаетесь судить о человеке не по наружности, потому-то, может быть, очень часто обманываетесь в своих надеждах. Только одни не стоящие никакого уважения люди хлопочут о том, чтобы одеваться благопристойно для постороннего глаза.

С этими словами Юлиан и Анна подошли к комнате матери, разговор и походка сделались тише, они осторожно отворили двери спальни и вошли вместе с доктором.

Полковница сидела в кресле и была довольно изысканно одета, потому что ждала Гребера: несмотря на свои лета, она не имела еще отважности показаться постороннему, не разодевшись. Она хорошо помнила, что была некогда красавицей, даже и теперь еще следы прежней красоты оставались на ее лице — немного бледном, изнуренном, может быть, часто орошаемом слезами, но, несмотря на все это, силившемся улыбаться и выражать молодость.

Трудно было угадать, сколько ей лет, потому что она скрывала их и была одарена одной из тех счастливых физиономий, которые до известного времени сохраняют свежесть и молодость, пока какое-нибудь ужасное потрясение в несколько часов не сделает их старыми. Ее красивое лицо было в полном смысле прекрасно и носило на себе печать горячего темперамента и пламенной мечтательности, большие черные глаза, немного увеличившиеся от болезни, чудно блистали среди пожелтевшего и одноцветного лица, озаренного лихорадочным, необыкновенным, болезненным румянцем. Лоб у нее был белый и высокий, нос маленький — орлиный, уста стиснутые и с отблеском гордости. Густой и темный локон едва серебрился кое-где сединами, явившимися раньше надлежащего времени, может быть, в минуты страданий и скорби. Она даже не потеряла ни талии, ни прелести, обыкновенно уничтожаемых болезнями, а ручка и ножка ее поражали полными и самыми правильными формами, еще нетронутыми секирой времени, как выражались в то время. Правда, она угасала при идеальной, девической красоте Анны, но прелесть последней была совершенно другого рода и чисто духовная, так что ее никак нельзя было сравнивать с красотой полковницы, у которой душа выражалась только следами горестей.

В чертах матери, хоть не слишком резко, но отражалась вся жизнь ее, пробивались все ненасыщенные желания, разочарования и беспокойство — этот спутник еще не угасших, но пораженных отчаянием страстей чисто земного происхождения. В ней попеременно обнаруживались и раздраженное материнское чувство, которому она не могла дать пищи, и недоконченные сны молодости, тянущейся дальше обыкновенных границ, при материнской важности в ней пробивалось еще что-то молодое, девическое…

Полковница сидела в кресле, погруженная в задумчивость и склонив голову на руки. При входе детей она подняла глаза и улыбнулась.

— Ах, Юлиан, ты приехал? Когда же это?

— Ночью, мамаша, я встретился с Самойлом, ехавшим к доктору, и с ночлега прямо поскакал сюда…

— Благодарю тебя, благодарю! — с чувством произнесла пани Дельрио. — Мне так хотелось видеть тебя… Надо ехать домой…