Изменить стиль страницы

Юнкера подходили к красногвардейцам и заговаривали с ними. Красногвардейцы, молодые рабочие в черных пальто, а многие и без пальто, в пиджаках, опоясанных патронными сумками и пулеметными лентами, стояли, опираясь на винтовки и шутили.

— Что, господа буржуи, попановали и довольно.

— Третьяго дни таких, как вы, сотню на Смоленском поле в расход вывели.

— Оставьте, товарищи, каждый в своем праве. Отпустят вас. Только подписку возьмут, что вы против Советской власти никогда не пойдете. Живите. Большевики добра хотят.

— А куда ушли казаки? — спрашивали юнкера.

— В Гатчино. Да и казаков-то — кот наплакал. Только четыреста человек и пошло за Керенского. Все за народную власть!

Поздно ночью узнали, что привезли арестованных министров.

— Капут Временному правительству, товарищи. Рабоче-крестьянская власть наступает в Рассее. Теперь и мир, и хлеб, и земля. Никто вас, юнкарей, не тронет, — говорили красногвардейцы.

От надежды, подлой надежды, как-нибудь сохранить свою шкуру, переходили к страшному отчаянию. Слышались стоны насилуемых женщин, липкое сознание какой-то низости вступало в молодые сердца. И тогда тошнило не от одного голода. Несколько человек, угревшись вместе в углу двора, положив головы на мокрые плиты тротуара, спали, решив, что надо набраться сил для завтрашнего дня. Среди них был Миша. Все кипело в нем негодованием, и вместе с тем какой-то план геройского подвига, который он должен совершить, создавался несознательно в его голове.

Вагнер стоял, прислонившись к стене, и лицо его с закрытыми глазами было так бледно, что Нике временами казалось, что он уже умер от горя. Но, увы! От горя не умирают.

Так долгая, мучительная, холодная и сырая шла ночь, и каждый знал, что эта ночь последняя для него.

Как хотелось многим проститься со своими, увидать последний раз лицо матери, отца, сестер и братьев, увидать свой дом, свою квартиру.

— Как думаешь, — тихо проговорил Ника, обращаясь к Павлику, — Таня и Оля чувствуют теперь, что с нами?

— Страшно подумать. Оля в Царском, а Царское…

— Бог милостив.

— Ты думаешь, нас расстреляют?

— Только не мучали бы.

— Ах! Уже умирать! Мы так молоды.

— Молчи!.. Молчи!..

Утро наступило наконец, хмурое, туманное и сырое. За воротами в узком переулке с тяжелым грохотом промчался грузовой автомобиль и остановился, треща машиной. Во двор вошел молодой человек с бледным лицом, окруженный вооруженными матросами. Он держал в руке револьвер и бумагу.

— Юнкерам построиться! — властно крикнул он.

Юнкера стали становиться в две шеренги. Их лица были землистые, глаза смотрели угрюмо.

— Советская власть победила, — стал говорить приехавший. — Во всей России водворяется порядок, и совет народных комиссаров постановил даровать жизнь тем, кто был обманут и ослеплен безумными вождями, стремившимися к реакции. Вы подпишете здесь бумагу о том, что вы признаете власть советов и не будете выступать против нее с оружием в руках. И тогда вы свободны. Можете ехать по домам. Клянитесь в этом.

Юнкера молчали. Многие тяжело дышали. Слезы стояли в пустых усталых глазах.

— Я клянусь, — раздался искусственный ломающийся бас, — всю жизнь бороться против насильников русского народа и уничтожить предателя, подлеца и шпиона Ленина!

— Что-с! Кто это сказал? — визгливо выкрикнул молодой человек.

— Я! — выступая вперед, сказал Миша. — Господа, подписывайте бумагу Она вынужденная и ничего не стоит. Моя кровь развяжет вашу клятву.

— К стенке! — взвизгнул молодой человек.

Матрос так толкнул Мишу, что он упал на камни, но сейчас же встал и смело подошел к стене.

Он стоял у стены, и его глаза, большие и лучистые, сверкали, как глаза Ангела на иконе.

— Стреляйте же! — крикнул молодой человек и прицелился сам из револьвера.

— За Царя и за Русь!

Резко щелкнуло около десятка ружей. На бледном лице вдруг черным пятном появилась кровь, глаза закрылись, тело безсильно согнулось и рухнуло ничком на мокрые камни, из которых выбивалась бурая трава

— Мерзавцы! Палачи! — крикнул Вагнер и кинулся на молодого человека, но сейчас же грубые руки схватили его и установили у стены.

— Этого я сам, — сказал молодой человек и, подойдя на шаг к Вагнеру всадил ему пулю в висок из револьвера.

— Да здравствует революция! — крикнул он и в каком-то экстазе продолжал стрелять в труп Вагнера.

— Ну-с, господа! Кто еще желает?

Юнкера стояли молча. Некоторые тряслись сильною, заметною дрожью.

— Пожалуйте подписываться.

Через полчаса они выходили из крепости. Они шли молча, не глядя в глаза друг другу.

Под воротами их обогнал автомобиль — грузовик — и заставил прижаться к стене. На грузовике уезжали матросы. Они сидели по бортам платформы, а на дне ее лежало два трупа.

Матрос схватил винтовку и выстрелил поверх голов юнкеров. Юнкера невольно отшатнулись. Матросы грубо захохотали.

За мостом юнкера расходились и тихо брели по своим домам. Кругом кипела и бесновалась уличная толпа, шатались солдаты и слышались крики: «Да здравствует советская республика!»

XLV

Все это время Саблин почти безвыходно провел на своей квартире. Что мог он делать? Он — генерал свиты Государя Императора. Одного его появления было достаточно, чтобы разъярить и взволновать солдат. Сначала он попробовал найти работу и пошел к военному министру Верховскому. Верховский был из хорошей семьи, учился когда-то в Пажеском корпусе, там увлекся социальным вопросом, был исключен из корпуса, разжалован в рядовые и сослан в Туркестан. Там он хорошо себя зарекомендовал, добился производства в офицеры, поступил в Академию. Он был левый, но по рождению и воспитанию он был наш, и Саблин надеялся, что с ним он найдет общий язык. Прием у Верховского был по-демократически с восьми часов утра, и к этому времени было назначено прийти Саблину. В приемной в доме на Мойке, когда-то угольной гостиной madame Сухомлиновой, мебель была чинно расставлена вдоль стен и покрыта пылью. Видно было, что с самой революции хозяйская рука не касалась ее, и вытирали ее только платья просителей. У Верховского ожидало приема несколько солдат, потом являлась какая-то украинская депутация показывать министру новую форму. Это были рослые молодые гвардейцы: полковник, обер-офицер, фельдфебель и солдат, одетые в какую-то русско-французскую форму с генеральским малиновым лампасом на штанах. Они охорашивались, как женщины, перед зеркалом и все спра-щивали: хорошо ли? От них веяло опереткой. Полковник готовился сказать благодарственную речь Верховскому за проведение идеи создания особой украинской армии.

Всех их адъютант пропустил раньше Саблина, несмотря на то, что сам же по телефону назначил Саблину прийти к 8 часам.

Когда Саблин ему мягко заметил об этом, он вычурно вскочил и воскликнул:

— Извеняюсь, господин генерал. Но то депутации, комитеты, выборные от частей, и, по демократическим правилам, я обязан их пропускать ранее генералов.

Саблин хотел уйти, адъютант испугался и доложил о нем Верховскому.

Верховский, молодой человек, сидел за громадным письменным столом. Лицо его было неуверенное и жалкое. Как ни старался он играть в республиканского министра, эта роль ему не удавалась. Он старался быть важным, но ордена и осанка Саблина его смущали, и вместе с тем он боялся сидевшего сбоку за столом юного штаб-офицера генерального штаба, вероятно, комиссара или его помощника, без которого он не смел ничего делать. Он хотел быть светски любезным и демократически грубым, хотел перед комиссаром из Совдепа показать, что ему плевать на генералов и все для него «товарищи», и в то же время слово товарищ, примененное к Саблину, у него никак не выходило.

Верховский выразил удивление, что Саблин обращается к нему. Он ничего не знал о том, что Керенский назначил Саблина в его распоряжение.

— Таким боевым генералам, как вы, место на фронте. Армия нуждается в них. Я во всяком случае узнаю, какие будут распоряжения относительно вас, и вам сообщу. Вы здесь живете?