Изменить стиль страницы

Говорят и пишут… Вот тоже в их газетах пишут… предсказывают гибель Европы…

Страшный катаклизм… Землетрясение… Часть материка, мол, опустится под воду и станут моря на место суши… Зачем?… Разве совсем ослепли в Европе и не видят, что Господу не нужно этого. На востоке готовятся новые полчища людей, погрязших в самом страшном материализме, не только отрекшихся от Бога, но преследующих Бога… Это им предопределено идти на Европу и, камня на камне от нее не оставить. Ты, сын мой, хочешь бороться с ними… Иди!.. Но знай, что ты одинок в своей борьбе… Ты не найдешь сочувствия там, где оно должно было бы быть…

Что же, я держать не могу и не стану… Я вижу, что, может быть, есть только один путь — насилие над насилием… Но ты сам понимаешь: не мне говорить об этом.

Петрик сидел, поникнув головой.

"Да, все это правда. Он сам это уже видал. Большевизм, от чего он бежал, разве не был блестящим подтверждением всего того, что говорил Джорджиев". Негромко и несмело Петрик сказал:

— А… Если… чудо?…

— Какое чудо? Разве мало совершает и теперь чудес Господь? Разве мало теперь всяких знамений, таких, что всякий понимает, откуда они идут. Только так называемые «культурные» люди не желают ни видеть, ни понимать их.

— Нет, я понимаю такое чудо, чтобы каждому стало ясно, что это самое необыкновенное, неповторимое чудо.

— Чтобы мертвые воскресли или больные выздоровели?… Но, сын мой, теперь, если случится такое чудо, ему не поверят, станут производить химические анализы, собирать консилиум врачей, чтобы доказать, что никакого чуда тут и не было и не могло быть. В современном культурном, материалистическом мире ищут обратного.

Сами хотят творить такие же чудеса, пытаются воскрешать мертвых и продолжать жизнь человека, вопреки предопределенному. Теперь, если бы воплощенный Будда — или Христос — явились бы на землю, за ними стали бы бегать с фотографическими аппаратами, стали снимать их на потеху толп для кинематографа. Для толпы нет ничего ни святого, ни чудесного. Одна пошлость… Нет, недостоин современный мир того, чтобы Бог являлся ему, чтобы творил чудеса…

"Канбо-лама" погрузился в долгое созерцательное молчание. Петрик пошевельнулся.

Он хотел уходить. Он боялся, что он мешает спать ламе.

— И все-таки ты, сын мой, хочешь этого мира, хочешь его со всеми его несовершенствами и борьбою? Что же?… Иди!.. Поезжай!.. — Куда? Я думаю… — последовало долгое молчание. Во время него Петрик сидел, почти не дыша. Он ждал решения своей участи и так волновался, как будто вопрос шел о его жизни.

— Я думаю, — повторил "Канбо-лама", — в Париж… Да, в Париж… Там ты найдешь свое большое… И больное счастье… Ну, прощай… Монах тебя проводит.

"Канбо-лама" поклонился Петрику, Петрик отвесил ему уставной поклон и вышел с сильно бьющимся сердцем из покоя ламы.

В капище мерцали тусклые огни. Оттуда раздавалась музыка рогов, серебряные звонки, пение в унисон и бормотание молитв. Ночная служба начиналась.

ХVI

Через четыре месяца — Петрик ждал терпеливо, он знал, что не так-то просто конному монголу добраться до Калгана, проехать в Пекин и добиться всего, что нужно, — через четыре месяца, когда уже зима настала в Тибете, «гэцуль», исполняющий обязанности начальника канцелярии «Канбо-ламы», принес Петрику совершенно правильно составленный на него паспорт со всеми нужными визами, некоторую сумму денег, вполне достаточную, чтобы добраться до Франции и сказал Петрику, что на другой день еще до рассвета ему будет подана арба, чтобы доехать до Калгана.

Когда Петрик в утренних сумерках сел в арбу, и та с особенным скрипом, оставляя на снегу свежий след, покатилась по степи, он задумался, что же произошло с ним за эти почти полтора года, когда он, как выпашь, отдыхал, ожидая хозяина. Он ехал в Европу. Его ожидала там встреча с русскими людьми. Расскажет ли он им о своих похождениях в центральной Азии? Нет… Не расскажет… Зачем? Все равно — никто не поверит. Встреча в пустыне с Кудумцевым и сейчас же за тем — встреча с Лисовским… Да это как в романе! Да и в романе-то скажут, что автор неладно и неловко придумал, что он подтасовал эти встречи, что так "на деле" быть не могло.

Опять же, как ему рассказывать про Тибетский ламаистский монастырь. Если Тибет и буддисты, то должны быть чудеса. А где же таинственные йоги, где тайноведение, где всевозможные волшебные напитки, дарующие то вечную жизнь, то способность проникать, куда угодно, то способность читать чужие мысли? Какой же это лама, который ничего не показал, ничего не предсказал, ничему не научил Петрика? "Вы врете, все врете" — подумает слушатель. — "Ничего и не было с вами такого чудесного". Прав был Джорджиев, когда говорил ему об отношении современного культурного мира к чудесам. Ко всему подходит он с неверием, со скептическим анализом. Да, конечно, он никому не будет рассказывать о своих приключениях. Ну, в самом деле, ну кто же поверит, что мистическая, сакраментальная формула: «ом-ма-ни-пад-мэ-хум», ничего не значит. Что смысла ее никто, даже сам «Канбо-лама» не знает, и что ее должны повторять монахи ежедневно от десяти до ста тысяч раз! Как наше осмысленное "Господи помилуй"… Нет, рассказывать этого нельзя. Здесь было подлинное чудо там, где никто этого чуда и не заметил бы, и не было никакого чуда там, где по понятиям людей чудо обязательно должно было быть.

Но чудо было и здесь. Петрик понял его, когда провожавший его на полперехода монгол простился с ним и Петрик посмотрел ему вслед.

Солнце только что взошло. В голубом тумане была покрытая девственным снегом степь. Из снега выбивались соломины сухой травы. И над степью, уже далеко, блестели, блестели, блестели, серебром горели белокаменные стены ламаитского монастыря. Золотисто-желтая черепица крыш его храмов сверкала под солнечными лучами, как чистое золото. Над главным капищем ярко горел полукруг луны с солнечным диском на нем. Точно одно солнце отражало другое. Безлюдно и тихо было в пустыне. Чуть серебрилась снежная струйка за скачущим к монастырю монголом.

Петрик почувствовал непонятную тоску. Точно что родное и близкое увидал он вдали.

Снежные просторы напомнили ему Россию. Его сердце сжалось, и ему показалось, что не к России он едет, но едет от России.

Тиха, безлюдна и несказанно красива была в этих низких солнечных лучах пустыня с удаляющимся монастырем. Было жаль покидать наставника и путеводителя в жизни, умного ламу Джорджиева. Был дорог покой монастыря.

Так, со сладким ощущением тишины, покоя, безлюдья, красоты и простоты покинутого им ламаистского монастыря, и уехал Петрик, чтобы погрузиться в шумный, кипящий, материалистический европейский мир.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Марсельский экспресс пришел в Париж в пять часов пять минут утра. Без опоздания.

Петрик вышел из душного вагона третьего класса и очутился в толпе пассажиров на грязном и темном перроне. Тускло горели электрические фонари на вокзале и, как бывает ранним утром, точно не давали света. В широкое отверстие застекленного навеса были видны обрывки оранжевого неба. Клубились пары — и зарождающийся день казался там печальным. Шипение выпускаемого из паровоза пара, грохот железных тележек носильщиков и шум толпы с подошедшего местного поезда оглушили Петрика. С маленьким узелком на плече, в простом, дешевом пиджаке, купленном вчера утром в Марселе в магазине готового платья, Петрик прошел с вокзала и вышел в город.

Так вот он, Париж! Предрассветные сумерки стлались туманами над городом. На небольшой возвышающейся над улицами площади горели большие круглые фонари. В мутном свете утра они казались ненужными. Несколько такси, стоявших на площади, были быстро разобраны. Все кругом Петрика торопились, и он скоро остался один.

Он пересек площадь, спустился по лестнице в улицы, по пустым рельсам трамвая прошел к большому проспекту и огляделся.