Изменить стиль страницы

Одних предавали англичане, других японцы. Одних били в лагерях французские цветные войска, других поляки, третьих немцы. И все притом считались союзниками.

По одним при переходе границы стреляли, расстреливая женщин и детей, эстонцы, по другим румыны, по третьим китайцы.

Кажется, такой ужас был всеми пережит, так ясно показал Господь, что такое Россия без Царя, что давно пора было бы всем объединиться и искать этого Царя, но нет, — никакого единения, никакого согласия не было между этими несчастными, травимыми врагом и судьбою людьми. Каждый брел, пробивая свою тропу сквозь колючий кустарник нерусских партий, сквозь топи марксизма, социализма и анархизма, в ту ловушку, что поставили ему масоны и жиды.

Страдания России и страдания русских в стране, покорившейся сатане в образе коммунистов, и страдания русских в «белых» армиях среди предательства и измены были так велики, что мировая история не знает им равных, и только в Библии можно прочитать о такой же жестокой мести и издевательстве евреев над покоряемыми ими народами. Жид мстил России и истреблял русский народ, пакостя его душу.

Все это видел и наблюдал Петрик, о всем этом слышал кругом. Но было в его скитаниях нечто странное, не совсем похожее на то, что было кругом. Было такое, что заставило Петрика о многом призадуматься и что можно было бы и рассказать, если бы кто стал его слушать.

II

С эскадроном — во всем эскадроне было двадцать коней, с весьма и весьма ненадежными всадниками из сибирских варнаков, — Петрик был послан от армии Колчака искать связи с атаманом Анненковым, действовавшим, по слухам, в Семиреченской и Семипалатинской областях.

Перевалив горы Алатау, направляемый, возможно, что и неверными сведениями от жителей, Петрик спустился в пустыни китайского Туркестана. Он искал Анненкова в Урумчах, но китайцы указали ему направление на Суйдун и Кульджу, и Петрик вошел в безпредельные степи за Хоргосскими горами.

У его солдат были не лица, а какие-то звериные морды. От ночлегов в степи у жидких костров из соломы, от холода набегавших ночью вьюг и жаркого днем, палящего солнца, их лица зачугунели. Маленькие косые глаза смотрели злобно и недоверчиво. Когда пошли вдоль Хоргосских гор, за которыми была «советская» земля, эскадрон Петрика и вовсе примолк и нахохлился.

Под Рождество Христово ночевали в таранчинском кишлаке. Резали барана. В таранчинской лавке нашли вино ташкентских садов Иванова и Смирновскую водку-вишневку.

Брали все, ни за что не платя, ибо давно платить было нечем. В хатах, занятых солдатами, была гульба и пьяные каторжные песни. Петрик понял, что эскадрон вырвался у него из рук и не было у него ни сил, ни авторитета, чтобы заставить людей повиноваться себе.

Петрик сидел в земляном домике таранчинца и слушал его скорбные жалобы на неправду. Что мог он ему возразить? В хате пахло чесноком, бараньим жиром, овчиной и ладаном. В углу, на пестрых рваных коврах, сидели жена и дочери хозяина. Они испуганно смотрели на Петрика.

— Не стало, бачка, белый царь, — говорил на ломаном русском языке пожилой таранчинец с умным, печальным лицом, — нет покоя нашему народу. На небе Аллах и Магомет — на земле белый царь… ай хорошо, бачка, было… Губернатор Фольбаум едет — киргиз радуется. В Джаркенте казаки, смотри, в Кульдже спокойно… Мы двери не запирали. Был суд и защита. Какие пошли тебе теперь люди, страшно сказать: — «советские»! Что они, бачка, не русские что ли?… Везде объявлена коммуна… И Аллаха не надо. Твои солдаты барана брали, ничего не платили…

Когда белый царь был, солдат чего брал, всегда платил. Сейчас пришли к твоим солдатам люди с советской земли, говорят, девушек брать будут… Ай не хорошо!

Жестяная керосиновая лампочка тускло светила, бросая черные тени. Через стены и окна слышно было безобразное пение в соседней хате. И все это казалось кошмарным сном. В этот сон входили печальные слова таранчинца.

— С той стороны пришли люди… Говорят: Аллаха нет… Магомета не надо…

России нет больше… Ты бы пошел сказал им… Ай, не хорошо.

Точно проснулся Петрик от кошмарного сна. Да кошмар ли это был? Это же жизнь и в ней у него долг… Долг солдата-начальника!

— Где эти люди? — глухо спросил он.

— С твоими солдатами сидят. Водку пьют… Ты, бачка… я тебя понимаю, ты не с ними… ты беги лучше… Я лошадь тебе давай… Беги на Кульджу… Там Китай тебя укроет… Он тебя теперь не боится — он китайского солдата боится… Беги…

Я лошадь… сейчас…

"Беги". Это слово прозвучало, как похоронный удар колокола. «Беги»… От кого?

От своих людей?

— Где они? — еще раз повторил Петрик, будто все еще не понял или не хотел понять, что говорит ему таранчинец. Чувствовал, что вот оно: и к нему пришло то страшное, нелепое, что было кругом и что до сих пор его не затронуло.

Петрик встал с земли. Он сидел так же, как и таранчинец на полу, поджав ноги.

Надел полушубок и пояс с револьвером. Надел через плечо винтовку. В гражданской войне без винтовки никуда не ходил.

Таранчинец по своему понял его сборы: бежать хочет.

— Я тебе лошадь свою поседлаю… Тут во дворе и ждать буду. Ты туда не ходи.

Там не хорошо. Иди на восток. К утру на Суйдунскую дорогу выйдешь. Там столбы видать…

Петрик вышел из хаты. В небесном звездном свете тускло намечались стены хат и точно нарисованы были окна, освещенные изнутри. В сарайчике тихо заржала лошадь.

Хозяина почуяла.

Дико ревели голоса поющих в хате, занятой его эскадроном. Нельзя было разобрать слов. Что-то стихийное и жуткое было в этом пьяном пении. Сухой ночной мороз сковал арыки, и они не звенели, как звенели днем, когда Петрик входил в кишлак.

Звездный узор раскинулся по глубокому, темному небу. Сквозь песню стало слышно, как звякнули стремена таранчинского седла, когда набрасывали его на конскую спину. Тяжело вздохнула лошадь. Ночь в степи молчала, и было прекрасно и величественно ее молчание.

Не хотелось Петрику идти к своим пьяным людям. Но там были большевики, и это был его долг разобрать, кто и зачем туда к его людям пришел.

Медленно, — но легка была походка, и каждый мускул отвечал на биение сердца, — Петрик сошел с невысокого крыльца, подошел к кривым воротцам двора, утвержденным в земляной стенке и вышел на улицу. Слышнее стало пьяное, дикое пение.

В пятидесяти шагах кишлак кончался. Дальше была степь и пустыня. У края валялись жерди огорожи и за ними была большая скирда хлеба. Все это, как сквозь сон, заприметил Петрик и решительно подошел к хате, откуда дикими переливами звучала песня.

Было мгновение колебания. И тянула и звала в даль ночная степь. Сулила покой. Но…

Долг!

Петрик, поборов себя, подошел к хате. Разлатые черные яблони простирали ветви к крыльцу. Сквозь дверные щели сквозил свет.

Петрик резким движением распахнул двери. Яркий и жаркий свет, душный, спертый, угарный воздух бросились ему в лицо. Он, на мгновение задержавшись на пороге, смело вошел в хату.