Дай мне солдатика проводить меня до штаба кавалерийской дивизии. Туда выслан за мною автомобиль.
— Я сейчас спрошу разрешения Старого Ржонда. На позиции тихо. Я тебя сам провожу.
ХХI
Неизбежное пришло. Оно пришло сначала в виде слухов, потом в виде газетных известий, и, наконец, в форме определенного приказа приводить людей к присяге временному правительству. Слухам можно было не верить, в газетных статьях сомневаться, приказ была сама совершившаяся неизбежность.
Мартовским утром Старый Ржонд собрал к штабу полка всех своих офицеров. И то, что на позиции против неприятеля никого не оставили, показывало, что то, для чего собирали офицеров, считали уже важнее войны.
День был мягкий и туманный. Снег заметно таял и был рыхлый и ноздреватый. У землянки командира полка было томительно тихо. Никто ничего не говорил. Тревога и ожидание легли на лица. Много и нервно курили. Землянка была в лесу, срубленном для нужд армии. Рубили грубо, как рубили солдаты, не обременяя себя нагибанием к низу дерева, но в рост человека. Высокие красные сосновые пни густым частоколом торчали кругом. У землянки была небольшая прогалина. На ней и стали офицеры. Петрик наблюдал их. Кудумцев смотрел в землю и, когда поднимал глаза, загорался в них какой-то безпокойный огонь. Своя была дума у него.
Командир сотни Штукельдорф, с неловко повязанной щекой, с ватой, торчащей из-под платка, тяжко вздыхал и часто сплевывал. Петрик вспомнил, как, провожая его, говорил ему его вахмистр Похилко: — "а що, ваше высокоблагородие, слыхал я, в народе гуторят, — особая украинская армия будет. Может и брешут собаки, а только, если это так, похлопочите, чтобы меня туда узяли, как я есть Полтавский, самое мне там место. Желаю со своими служить". Уже стали, значит, для него его Маньчжурские товарищи не своими.
Штукельдорф хрипло, негромко и как-то неуверенно скомандовал: — "господа офицеры".
Старый Ржонд вышел из землянки. Его лицо было помято и серо. Видно: не спал эту ночь Старый Ржонд. И у него глаза были опущены, а когда поднимал их, бегали глаза, ни на ком не останавливаясь. Ни на кого не глядел прямо Старый Ржонд: точно что гадкое и гнусное он замышлял, чем-то виноват был перед офицерами.
Путаясь и повторяясь, Старый Ржонд изложил события, в общем, уже известные из газет.
— Господа, нам приказано присягнуть Временному Правительству. Сегодня после полудня прибудет из пехотного полка священник, и вы подготовьте людей, объясните им, в чем дело, и… понимаете, чтобы без всяких недоразумений. Приказано и исполнено.
— Солдат и предупреждать не о чем, — сказал Кудумцев, — они гораздо больше нашего знают. Их отношение самое радостное. Они за этим видят конец войны.
Старый Ржонд холодно и строго посмотрел на Кудумцева, но ничего ему не возразил.
— Вот, господа, все, что я вам хотел передать.
Старый Ржонд поклонился офицерам. Офицеры нарушили правильность полукруга, в котором стояли. Одни отошли, другие остались там, где стояли. Стали закуривать папиросы. Петрик подошел к Старому Ржонду. Он с трудом сдерживал свое волнение.
Никогда еще не было на его душе так тяжело, как сейчас. Все точно рушилось под его ногами. Сама земля колебалась. Смерть казалась желанною. Она была лучше этого состояния. Смерть была солдатская, честная смерть. Здесь было что-то, чего еще не уяснил себе Петрик, но что-то подлое и гадкое. Это чувствовалось в общем подавленном настроении и в том, что все люди, еще вчера такие дружные и откровенные между собою, стали как-то настороженно осторожными, точно какая-то выросла между ними стена.
Когда подходил Петрик к Старому Ржонду он еще даже и не знал, что он скажет тому, с кем привык быть всегда прямым и откровенным. Но едва стал против него, как свободно полились слова. Петрик высказывал все то, что передумал за эти страшные дни, когда так стремительно надвигалась на него эта непреодолимая неизбежность.
— Господин полковник, — твердо и смело сказал Петрик, — я Временному Правительству присягать не буду!
Петрик стоял, как заповедал Суворов стоять солдату: — «стрелкой». Каблуки сжаты, колени отбиты, во всей фигуре строевая, напряженная решимость. Рука у края папахи. Очень он красив был в эту минуту. Ставшие было расходиться, офицеры остановились и со стороны наблюдали и прислушивались, что будет дальше. На солнце как-то особенно выделялась георгиевская ленточка в петлице ладно пригнанной солдатской шинели Петрика. Строевая молодцеватость подчеркивала решимость того, что говорил своему командиру полка офицер.
— То есть… Как-с это так?.. — растерянно пробормотал Старый Ржонд, рукою отнимая руку Петрика от края папахи.
— Я присягал Государю Императору и ему одному я только и буду служить. Другим служить не желаю. Я подаю в отставку… А пока выйдут мои бумаги, разрешите мне ухать в Петроград. Я здесь лишний и буду только мешать.
— Но… я не знаю… Как это?… отставка?… Но война-с, Петр Сергеевич, как же во время войны-с?
— Государь отрекся… и войны больше не будет. Кто заставит их теперь воевать?…
Во имя чего?..
— Для союзников, — нерешительно сказал Старый Ржонд.
— Это дезертирство, — громко сказал Кудумцев. В другое время самое слово, не говоря про тон, каким было оно сказано, оскорбило бы Петрика, и Бог знает, что он бы сделал с оскорбителем. Теперь Петрик резко повернулся к Кудумцеву и, повышая голос, обращаясь не только к оскорбителю, но и ко всем офицерам, внимательно слушавшим, сказал.
— Дезертирство — покинуть Государя в эту безконечно трудную для России минуту и давать присягу тем негодяям, которые его заставили отречься… Которые свергли его.
— Народ, — сказал как-то нерешительно полковой адъютант Ананьев.
— Оставь, пожалуйста… Нечего кивать на народ, который ни сном ни духом не подозревает и не понимает, что случилось и что из этого выйдет? Очень мы злоупотребляем этим словом: народ, и не нам, офицерам, этим заниматься… Наш долг… Мой, во всяком случае, долг — не потворствовать этому… Мы офицеры…
Мы сила… Мы этого так просто не примем. Пойдем все к нему… Все… все… вся армия!.. Если та… старшие… не знаю почему?… Мы ротные, мы сотенные командиры, командиры батарей, мы те пружины, что приводят в движение всю армейскую машину… Пойдем к нему… Солдаты еще нам повинуются, поведем же их, и всю эту петроградскую сволочь, тыловиков-то этих, шкурников, испепелим, уничтожим, истребим, а к нему на коленях — умолять его не покидать Россию в этот страшный час…
— Вы пойдете один, — с чуть заметной насмешкой сказал Кудумцев.
Офицеры молчали. Кое-кто тихо и как-то нерешительно, точно земля их держала, стали отходить от землянки. Старый Ржонд стоял у самых дверей ее. Он взялся за край их. Он опустил голову и не находил, что сказать Петрику.
— Нет, — в глубоком волнении, каким-то нутряным, проникновенным голосом продолжал Петрик, — этого не может быть, чтобы я был один… Никогда… Мы, офицеры… Вспомните, господа, кто нас произвел? Кто нас награждал?… Кто так нас любил и жалел… Теперь, когда ему так тяжело, когда так надо, чтобы он услышал наш голос, что же, господа, будем молчать? Во имя чего?…
— Во имя дисциплины, — резко крикнул Кудумцев.
— Ах!.. Дисциплины?… Вот, когда ты ее, Анатолий Епифанович, вспомнил…
Раньше надо было… Раньше… Дисциплины?.. "Делай все, что тебе прикажут, если против Государя, не делай"… Так говорит дисциплина!.. И я не буду делать.
Петрик с мольбою посмотрел на Старого Ржонда. Но Старый Ржонд молчал. По его измятым, изборожденным морщинами щекам текли слезы. Голова его была низко опущена и Петрик понял, что Старый Ржонд не решится. Для Старого Ржонда революция не в революции, а в том, чтобы кому-то, хотя бы и самозваному, ослушаться. А не пойдет за ним Старый Ржонд — и никто из этих, воспитанных в слепом повиновении, не пойдет.
Петрик внимательно осмотрел своих товарищей. Как серы были их лица! Какая безконечная усталость войны лежала на них! Каким утомлением веяло и от их старых пожженных у земляночных печурок шинелей и их небрежно надетых шашек. Они давно не вынимали их из ножен. Они перестали верить, что эти самые шашки им нужны. В них не видели они уже символов рыцарства. Как же звать их?… Ведь и они сейчас — выпашь! Им надо дать отдохнуть, вот тогда они только поймут, что они делают…