На ногах у кого какие-то рваные опорки, кто и вовсе был босиком. Они лущили семечки, ели какую-то бурду. Их лица были еще более испитые, чем лица деревенской молодежи, на них отразились годы голодовок. Но они были веселы. Смех не сходил с их лиц. Зубы блистали через толстые губы. Они безропотно сносили и голод и недостаток жилищ, они, как животные, казалось, радовались тому, что светит солнце, что вода течет в реке, что просто — они живут. Они не только были веселы, они были настроены восторженно. Они, как видно, очень мало работали, много гуляли, читали газеты. Когда заговорили они с Таней, — заговорили снисходительно, насмешливо, — они бойко и с необычайным апломбом и уверенностью в том, что они говорят, рассказывали ей об «имперьялистических» странах, о притеснении там рабочего люда, о злых намерениях этих стран против "советского союза". Они лютою ненавистью ненавидели англичан и французов, они ругали поляков, они грозили войною всему миру. Они уверяли Таню, что в Европе лишения еще хуже, что там люди валятся мертвыми от голода.
— Вот у нас в Москве, — говорил Тане какой-то оборванный и испитой молодой человек, — уже двести автомобилей, а что там в Париже — поди, и десятка не наберется. Погодите, гражданка, вот кончится «пятилетка», и вы увидите, как мы заживем…
Да, эта молодая Россия была совсем новая Россия… Да и Россия ли это была?
В Бога она не верила. Про государей говорила: — "цари нас обманывали"…
Дворянство, «помещиков» и вообще образованные классы ненавидела лютою ненавистью.
"Им всем горло надо перегрызть без остатку". Она была необычайно самоуверена и самовлюбленна. Она верила в «социализму», она поклонялась вождям этой «социализмы» — Карлу Марксу и Ильичу. Она говорила про заветы Ильича и благоговела перед своими вождями-коммунистами. Им она верила крепко и безусловно и готова была от них все снести.
И думала Валентина Петровна, что, если бы каким-то чудом вернулся сюда Петрик и получил бы возможность жить здесь с нею, он не мог бы жить в этой новой России, потому что прежде всего это не была та Россия, которую они оба знали и любили.
России не было — и правы были большевики, что они запретили свой социалистический союз называть Россией. Нет, русским здесь нечего было делать.
Наблюдая жизнь этого города, Валентина Петровна поняла, что они с Петриком давно умерли. Петрик — тогда, когда он точно растворился в вечернем тумане и скрылся на набережной Екатерининского канала, она — в тот самый ночной час, когда с размаху бросила к ногам красноармейцев свои драгоценности и пошла на Гороховую.
Дальше уже была не жизнь. И то, что она теперь видела кругом себя, тоже была не жизнь. Сносить это было невозможно. Не было еще сделано одного шага. Последнего…
Она его сделает… Как ни боится она смерти, как ни противна ей смерть, она его сделает, потому что жизни больше нет и жить больше нельзя.
Она сделает его смело, как и надлежит "солдатской жене"…
ХХХIV
В зале суда была толпа. И люди в этой толпе были — одни тихие, с испуганными глазами на бледных, отекших, как у людей долго пробывших в больнице, лицах, с робкими заискивающими жестами, другие наглые, шумливые, веселые, но тоже со страхом на воровских глазах. Все были очень бедно и не по наступившим холодам легко одеты. Было много молодых женщин со стриженными косами, со взбитыми спереди челками. Они были в очень узких, едва достигавших до колен платьях. Они злобно и неприязненно шипели на Валентину Петровну и Таню.
— Пришли Иудушки на Христа своего любоваться.
— А ну их в… — Валентина Петровна услышала слово, какого никогда еще не слыхала из уст женщины.
— Пущай полюбуются «божественные», как народная власть расправляется с врагами народа.
— Их режут, режут, а они все откуда-то ползут. Несосветимая сила!..
— Справятся… Наши им покажут…
В зале было душно и тесно. Стояли в проходах, сидели на коленях друг у друга.
Вдруг весь зал поднялся и стал напряженно смотреть вперед.
Окруженных красноармейским нарядом, вводили обвиняемых. Это были люди, одинаково просто одетые в длинные азямы черной домотканины. На груди у каждого были нашиты из широких белых полос большие, закрывающие все тело восьмиконечные кресты. В этих одеждах подсудимые походили на монахов. Они напомнили Валентине Петровне крестоносцев Готфрида Бульонского, каких она видела в детстве на гравюрах Гюстава Доре.
Подсудимые были рослые крепкие крестьяне. Почти все были с окладистыми бородами и этим резко выделялись среди гладко бритых лиц толпы. Они стали на своем месте тесным рядом. Они стояли, молча, не двигаясь и не шевелясь. Их лица были чисто вымыты. Они были очень бледны — их долго держали в тюрьме и морили голодом. Усы, бороды и волосы, стриженые по-русски в кружок, были тщательно расчесаны. Но что бросилось в глаза Валентине Петровне — это их глаза. Они сияли каким-то уже не здешним восторгом. Они точно не видели ни судебного зала, ни этой толпы, напряженно разглядывавшей их, но уже видели то, что будет, и восторгались этому будущему… Смерти!.. На них было трудно и страшно смотреть. Божественное сошло на них и уже непонятна была подле них людская суета.
Красноармейцы с ружьями их окружили. Они были безусые мальчишки. В топорщащихся шинелях они пыжились и играли в заправских солдат.
Вошел суд. Потянулся длинный ряд свидетелей. Собственно, в чем их обвиняли? Они работали над землей, были самыми настоящими крестьянами-хлеборобами. Они безпрекословно сдавали свой урожай приходившим к ним властям. Они этим властям повиновались. Андрей Тихий отказался идти на поверочные сборы… Они молились Богу… Они говорили, что наступает день Суда Господня и гибели всякой земной власти.
Перед Валентиной Петровной повторялись сцены того, что было девятнадцать веков тому назад. Тогда судили Праведника, Сына Божия — и не знали, за что судили.
Тогда жиды судили бедного сына плотника, учителя, ходившего и проповедовавшего любовь между людьми. Теперь судили Его учеников, бедных крестьян, призывавших людей во имя Того, Кто принял крестную смерть за людей, к покаянию и любви.
Тогда судила жадная толпа полудиких евреев, теперь…
Валентина Петровна еще раз оглянула зал суда. Как много было в нем носатых брюнетов и брюнеток! Какими жадными до крови глазами смотрели они на обвиняемых!
Как, видимо, раздражали их эти белые кресты, нашитые на черных крестьянских одеждах! И чудилось Валентине Петровне, что сейчас из уст этой толпы вырвется душу раздирающий вопль: — "распни!.. Распни Его"!..
— Валечка, — потянула Валентину Петровну за рукав Таня, — поглядите…
Ермократ Аполлонович.
— Где?
— Да рядом с судьей главным… С Иродом ихним.
Валентина Петровна стала смотреть на судей. Председатель был еврей. Сытый, упитанный, с белым, сальным лицом, с черной кисточкой усов под самыми ноздрями он выпячивал губы и, вертя карандашом и постукивая им по бумаге, презрительно бросал вопросы свидетелям. По правую его руку, в черной, просторной, суконной «толстовке» сидел Ермократ. Восемнадцать лет прошло с тех пор, как последний раз видела Валентина Петровна Ермократа над постелью умирающего мужа, но она сейчас же его узнала. Ермократ нисколько не переменился. Только среди клочьев огненно-рыжей косматой его бороды пробились кое-где седые пряди. Таким он примерещился ей в китайском городе. То же лицо серо-бурого цвета с черными угрями и со следами оспы. Ермократ сидел, узкими глазами глядя на подсудимых. Обезьяньи свои руки он положил на стол и перебирал длинными узловатыми пальцами по столу. Валентине Петровне страшны и противны были эти руки. Ей казалось, что вот-вот Ермократ вскочит и бросится на подсудимых и станет их душить этими страшными руками, всегда вызывавшими отвращение в Валентине Петровне.
В глазах у Валентины Петровны потемнело. Она почти лишилась чувств. Она уже не слышала больше ни того, что спрашивали судьи, ни того, что говорили свидетели.