Изменить стиль страницы

2

Дома застали Старика Соколова Якова Филипповича и деда Галибихина. Саша Жохов уехал. Заходил проститься.

— Будет в районе, так может и зайдет Андрей-то Семенович, — сказал баќбушке Анисье, оставляв записку.

После ужина пошли все в сарайчик-мастерскую — дедушкин рабочий кабиќнет, как называл сарайчик сам дедушка шутливо. Расселись на чурбаки-стуќлья. Разговор пошел, как думалось Ивану, о дремучей дали деревенской, досоветском времени. Как мужики из Мохова и других сел и деревень пешком на заработки в Питер ходили. И вот от такого хождения зародилось в роду Галибихиных кузнечное дело, искусное ковальное ремесло. В Каверзине до самих колхозов, даже и после войны, жил с тремя сыновьями Трошка, как его все называли, мастер тальянок. Тоже был ходоком до Питера за какими-то особыми проволками. Отец и дед Прошки в Каверзине отыскивали клады, оставленные татарами. Сам Прошка тоже ковырял землю в поисках этих кладов. На вопроќсы любопытных: "Чего нашел?.. " — отвечал, поддразнивая: "Малость попалось. А больше-то не сразу найти. А не искать, так и того не найдешь". Вспомнили о скуповатом мужике Кузьме Польпячкине, совсем недавно жившем в Мохове. Как он половинил куриное яйцо, чтобы покрошить в квас с луком. Зимой, когда выпадал большой снег, Кузьма норовил выехать на дровнях в Каверзино последним. За сеном или дровами. Пусть другие, кто поретивей дорогу туда промнут, а я уж за ними. На обратном пути пристраивался к чьему-нибудь возу с сеном. Сзади своего, ладно очесанного, выставляя железные вилы. "Ты чего, Кузьма, моим сеном свою кобылу кормишь, а свой вилами колючими загородил?" — подшучивали мужики. "Так не твое сено моя кобыла ест, а зайчье". Плохо воз очесал, сено с него клочьями валится, и льнет к губам моей проворной кобылы", — отговаривался Кузьма тоже шуточно. Ранней весной, когда протаивал снег, он нагребал с кустов вдоль дороги хороших воза два сена. Летом в сенокос, надо день, чтобы столько накосить и высушить. На смешки мужиков отвечал: "Зайцы не все съели, так я вот и поќдобрал, добру чего пропадать".

Вспомнив Кузьму, старики рассердились гневно, что нынче по их дорогам, "зайчьего сена" сена на прокорм десяти коров наберешь: но не тронь — ничейное тоже не твое. Тебя вором и сочтут. А коли прямо увезешь полстога — не заметят. Редко вот встретишь того, кто не ворует. Для колхоза сено по дорогам сгребать тебя не пошлют. Смешно на такую работу человека от конторы нарядить… Да и сам человек, вроде клока сена опавшего. Дух бережения из души его вышел куда-то.

Разговорились о зверях лесных, сколько их таилось, как вот и рыбы в реках наших, лови — не хочу. Удобрениями разными отравили. Окормили, как бывало опалых вельмож при царях… Посмеялись, как Зинуха Хлебникова, поехала в Каверзино за сеном, захватила в колени шавку, собачонку для обогрева. В гуще леса впрыгнул в сани волк и выхватил собачонку. Только визг по лесу пошел. Зинуха, прости господи, на мокром месте сидеть осталась… А вот медведей в лесах наших не водилось. Шумно было, и зверь уходил от людских голосов. Ныне Каверзино оглохло и медведь туда зашел… В пургу, в метель, когда дороги пропадали, колокольным звоном выводили путников, забота мирская была о человеке. И природа без глаза человеческого не оставалась. Каждый кустик, каждая кочка на болоте была на примете, руками потрогана. Живое от живого не хирело. Жили-то, что говорить, как кто сумел. Но в душе тепло умели держать и беречь. И светло было. Человек красоту вокруг себя находил. Меньше говорил о ней, принимал сердцем.

Иван ровно волшебную сказку слушал разговоры о жизни их в гоќды своей молодости. Возникала досада, что кем-то, что-то уворовано от него. И сам он не такой без того ихнего, не сбереженного для него. Урок упущен и его не восполнишь. Но старики не только хвалили отшедшую жизнь, но чего-то в ней находили и не больно годное для себя и в этой, сегодняшней жиќзни. Но не перенимаются вот ныне их житейские и земельные науки-опыты. Интеллигенция прошлая революцией занималась, горланила о ней, не понимая, чего хочет. Нынешние вожди, кажись бы у власти, и чего бы им тоќ же "по революционному горланить", но вот горланят, оттого что тоже не знают по делу-то куда идти-двигаться. Та, прежняя, в народ ходила, и мужика посулами завораживала. Нынешняя интеллигенция-власть, не самоќго мужика образовывает, а наставляет доверчивых мужиков понукать и погонять своего же брата. Науки-то ладной и нет о жизни, как ее вести…

Иван понимал — старики сердились. И как бы торопились свежему человеку, художнику, свои помыслы высказать. Не для того, чтобы что-то было сделано — в это веры у них уже и не было, а чтобы высказом облегчить свою мужицкую боль. И вот в разговоре растревожились. Выговорили, подуспокоилксь, махнули рукой: да что там, переменишь что ли чего пересудами сердитыми. Вроде бы и развеселились, пошли разговоры о разном, веселом и смешном.

Андрей Семеныч спросил о Ване Флегане, который вроде бы ни с того, и с чего саданул ножам хлебным Ваську Ухвата. Случилось такое перед тем, как Поляковым уехать из Мохова. Это и осталось у будущего художника в яркой памяти. Над Ваней Флеганом все подшучивали, Васька ухват за его кралей ухлестывает. В нагуменнике и встречаются. Сам Ваня больше на печи лежал, брюхо грел, чтобы меньше есть хотелось. На поддраќзнивания не реагировал. А тут вдруг осатанел. Схватил нож, увидев Ваську у своего дома, разговаривавшим со своей кралей. Тут все и случилось на глазах люда… Теперешние из-за кралей не вступят в драк. Скорее поќллитровку вместе "раздавят" да и забудут о крале.

— У нынешнего люда зло еще звериней стало, — сказал Старик СоколовЯков Филиппович, как-то нехотя вступавший в этот мужицкий разговор. — Ревность была, а тут ни за что такое сотворят, что и во сне не привидится и рассудком не рассудить.

И поведал художнику страшный случай… Третьего году на Большесельском мосту парень голову топором оттяпнул своему товарищу… "Ты, — говорит, — топор-то зачем взял?.." "Да прихватил, кого может и рубану".

"Кого же" — говорит. "Да хоть бы и твой горшок запросто снесу". Приняв все за шутку, тот сказал: "А ну давай…" И нагнул голову… Он и маќхнул топором. Голова, как кочан капусты отлетела в канаву… Потом миќлиционера пытался убить. До суда повесился… И не Ваня Флеган, и не Васька Ухват — оба с десятилеткой.

— Десятилеткой, удивился художник.

— А что десятилетка-то ныне?.. — Старик Соколов Яков Филиппович поќкачал головой. — Когда ни семьи, ни дома своего нет, где в человеке миру взяться. Веры ни в себя, не говоря уже о Боге, никакой. Что народ веками берег, все ныне прахом изошло без добра-то в себе. Но где такое человеку понять, когда его понукают, как рабочую скотину, не даќют в себя заглянуть. Вот и получается, что ныне образованной-то бутыќлку обманом выманит у тебя, а то и отнимет у старушки. Знамо всех чеќсать под одно грех большой. Но откуда бы дремучести-то разбойной взяться и мошенничеству, если б добро было в почете. Без сердца и души раќзум и мутнеет. Признавать в себе такое — подрыв, вишь, власти. У нее все, как один, ангелы. Всего, вишь, в рот те уши, достигли развитого. На масле въезжаем в сладкую жизнь… — Старовер смолк, махнул рукой, и вроде как слова молитвы изрек: — Изыди искушение с языка нечистого…

Художник тосковал вместе со стариками тоской беззащитного пленника. Куда от такой беды уйти, она как горе вселенское, в тебе самом укореќнилось. Человек стал одиноким при всем общем, не с кем ему единитться в добре, все во зле. Не к чему и тянуться, быть сотворителем, как это заветано ему Господом, Творцом всего сущего. Душа его как бы в отлете от тела его, погрязшего во грехе. Все общее, тебя в нем и нет.