Изменить стиль страницы

Лучшие из них — «Егор Булычев» и «Васса Железнова». В этих двух пьесах в новых и весьма колоритных индивидуальностях и в новых ситуациях представлен по сути знакомый нам тип купца, дельца, владельца крупного предприятия: озорной, горячий, неукротимый, нелицеприятный Булычев и умная, твердая, страстно решительная и властная Васса. Один перед лицом смерти оказывается в положении позднего прозрения, понимая, что не на той «улице» прожил, что поклонялся ценностям неистинным и, обладая немалым богатством, «нажил» совсем немногое — только две любящие души, и то вопреки «закону» (внебрачную дочь Шурку и любовницу Глафиру). Другая, Железнова. стоит на страже интересов «дела» в роли его истовой охранительницы, чего бы это ни стоило, а поскольку «дело» на буржуазных основаниях — вечный провокатор зла, в понимании Горького, то Васса во имя рода, чести фамилии волей — неволей вовлекается в преступление, что в конце концов приводит к драматическому противоречию с семьей, всем живым и здоровым в ней, и с материнским, человеческим началом в самой Вассе. Драмы героев в пьесах «Егор Булычев» и «Васса Железнова» серьезны и значительны, но трагедиями в собственном смысле они не являются, несмотря на то, что важная роль в них отведена вечным мотивам классических трагедий — мотивам смерти и преступления. Это объясняется тем, что оба центральных героя данных драм пребывают, в понимании Горького, по ту сторону мира истинного, мира революции, принадлежат миру старому, как бы уже исторически и бытийно преодоленному, «бывшему» (корень фамилии героя — «бул» — «был» — в Булычеве и мотив «железного», неживого в Вассе — обыгрывание драматургом именно такого значения). Это лишает героев права на полноту зрительского сочувствия, а их конфликты — качества неразрешимости, непременного для трагедии.

Итак, путь Горького после 1917 г. не был восхождением к вершинам. На этом пути были пережитые писателем драмы сомнений, отступления от истины и мучительные компромиссы. Еще далеко то время, когда Горький в нашем сознании встанет в свой собственный рост — без следов былой долголетней идеализации, сегодняшнего скоропалительного принижения и мстительной ярости, сбрасывающей памятники. Тогда отойдет на второй план все, что было двусмысленным и ложным в его взглядах и общественном поведении, и останется главное — его лучшие художественные произведения. Сохранит свое значение Горький — самобытный писатель XX века.

Современник Горького А.М. Ремизов, далекий от него по своим основным художническим ориентирам, может быть. в силу именно этого обстоятельства, как честный и проницательный свидетель, сказал верные слова: «Суть очарования Горького именно в том, что в круге бестий, бесчеловечья и подчеловечья заговорил он голосом громким и в новых образах о самом нужном для человеческой жизни — о достоинстве человека». Он явился создателем «мифа о человеке», о новом Икаре, «о человеческом полете — об этом «безумстве храбрых» — мифа «рокового», но необходимого человечеству.

И.А. Бунин

К моменту перелома истории России в 1917 г. у Ивана Алексеевича Бунина (10/22.X.1870. Воронеж — 8.X.1953. Париж) за плечами было уже почти полвека. Он — знаменитый писатель, обладатель Пушкинских премий, почетный академик Российской Академии наук. поэт и прозаик, автор замечательных рассказов, повестей «Деревня» и «Суходол», сборников стихов, переводчик. Уже давно сложился «жизненный состав» его личности. Это личность, в которой совмещается страстность натуры с внешне холодной сдержанностью, аристократическое чувство меры и благородной простоты, неприязнь ко всяческой позе, театральности и наигранности поведения, беспощадное отбрасывание в себе и неприятие в окружающих всего лишнего, чрезмерного (вплоть до «излишней артистичности» или «нестерпимой выразительности»), ощутимая в его складе узда сильного характера и своевольная изменчивость настроений. Подобный душевный склад личности был взращен островками удивительной для XX века, может быть, уникальной в своем роде культуры последнего «деревенского» дворянства, с еще живым, не утраченным чувством нераздельности человека и природы, повышенным чувством рода. преемственности и непрерывности жизни, с органической привязанностью к корням, памятью о прошлом, о жизни отцов и дедов — вместе с ощущением близкого и неминуемого распада и конца этого уклада. Последнее порождало стремление вырваться из предначертанного круга жизни, из родового гнезда, — стремление, сделавшее Бунина вечным скитальцем, «бродником», но его слову.

К тому времени уже определились основные вкусы и пристрастия, темы и мотивы, особенности письма и формы бунинского творчества. Бунин — поэт и прозаик, и это обстоятельство первостепенной важности: в прозе он — тоже поэт. С самого начала в его творчестве ощутимо движение к синтезу поэзии и прозы. Путь писателя шел от лирико — философских этюдов типа «Сосен». «Антоновских яблок», «Новой дороги» к рассказам — «портретам», характерам («Ермил», «Захар Воробьев», «Лирник Родион», «Худая трава» и др.), вплоть до рассказов «романного типа», рассказа — судьбы в духе «Чаши жизни», к повествованию о главной, с его точки зрения, оси российской жизни — деревне и усадьбе, о главных действующих лицах истории России — мужике и барине, поместном дворянине (повести «Деревня», 1910 и «Суходол», 1912), к тревожным раздумьям о трагических загадках русского национального характера, о будущем России.

Многие предчувствия и опасения Бунина оказались на редкость прозорливыми. В годы революции и гражданской воины его отчаянные тревоги вылились в дневнике под красноречивым названием «Окаянные дни», который Бунин писал в Москве, а потом в Одессе, спасаясь от большевиков (1918–1920 годы).

«Окаянные дни» проникнуты нестерпимой болью и отчаянием от сознания, что Россия, со «всей прелестью» ее, гибнет, и жгучим сарказмом в адрес тех, кто революцию делает. Исходное убеждение писателя: все революции вообще — «кровавая игра», которая толкает народ «из огня да в полымя». Русская революция семнадцатого года воспринимается как «вакханалия» жестокости — насилия, грабежей, расстрелов, как явление асоциальное, точно разгулявшаяся стихия в духе бунта Стеньки Разина, который был типом прирожденного разрушителя и «не мог думать о социальном».

С бунинскими оценками можно не соглашаться, оспаривать их, но среди них были, нельзя не признать, прозорливые заключения о болезнях, которые будут прогрессировать в последующем. Это мысли об опасности цепной реакции насилия, о посеянной большевиками враждебности к интеллигенции, об угрозе культуре, о губительной приверженности русских людей к оптимизму, которой пользуются новые власти («…знают, сколь приверженны мы оптимизму. Да, да, оптимизм и погубил нас. Это надо твердо помнить»), о симптомах такой болезни, как щегольство «изнуряющей своей архирусскостью.

Приведем слова Бунина об отношении деятелей революции к интеллигенции и, шире, к человеку, который вне политики, «обывателю»: «С таким высокомерием глумятся они (большевистские газеты. — Авт.) над «испуганными интеллигентами» …или над «испуганными обывателями». Да и кто собственно эти обыватели, благополучные мещане»? И о ком и о чем заботятся вообще революционеры, если они так презирают среднего человека и его благополучие?»

В чем видел Бунин глубинные истоки совершающейся на его глазах «вакханалии» жестокости? В анархическом начале — «шатании», «столь излюбленном Русью с незапамятных времен», в издревле свойственной русскому мужику «охоте к разбойничьей, вольной жизни», а также в расторжении жизни теоретической и практической, о чем он говорит словами Герцена: «И тысячу раз прав был Герцен: «Мы глубоко распались с существующим. Мы блажим, не хотим знать действительности, мы постоянно раздражаем себя мечтами… Беда наша в расторжении жизни теоретической и практической».

Горчайший опыт Бунина отливается в слова, звучащие рефреном и итогом «Окаянных дней»: «Опозорен русский человек» — и — еще отчаяннее и глобальнее — «опротивел человек»: «Опротивел человек! Жизнь заставила так остро почувствовать, так остро и внимательно разглядеть его, его душу, его мерзкое тело. Что наши прежние глаза — как мало они видели, даже мои!»