• «
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4

Александр Кормашов

Хох Дойч

Рассказ

Великая Отечественная война для красноармейца Андрюхи Пчёлкина началась на узком деревенском проселке, крадущемся по краю мелколесья вдоль неубранного ячменного поля, в стороне от большого тракта, по которому дробными кровяными сгустками откатывались на восток разбитые части Красной армии.

Война для Пчёлкина начиналась одновременно со смертью младшего политрука Михалёва, раненного в живот и лежавшего на телеге, влекомой огромным артиллерийским битюгом, который вместе с подводой, тоже артиллерийской, густо окрашенной краской защитного цвета, крепко окованной по обводам толстым полосовым железом, на железных осях, служил пока наиболее убедительным – и единственным на данный момент – доказательством несокрушимой мощи СССР.

Последние сутки Пчёлкин неотрывно шёл за телегой и смотрел на заднее правое колесо. Оно бы не доехало до Берлина. Колесо было не родным, деревенским, с разболтанной ступицей и расхлябанными спицами, ржавый обруч поведённой восьмёркой шины едва держался на ободе. Через каждый километр-два ездовой останавливал лошадь, грузно спрыгивал с передка и принимался подвязывать колесо куском жёсткого телефонного провода. Все, кто брёл за телегой, тоже останавливались. И первым это делал Андрюха. Он стоял, опираясь рукою на дуло винтовки, штыком от которой неделю назад заколол в спину своего земляка и товарища Мишку Черезболотова.

Стоять было легче. Лучше всё же стоять. Последняя сейчас глупость – соблазниться передышкой и свалиться в траву, даже просто сесть, где стоишь, прямо в тёплую пыльную колею. Сил подняться уже не будет. Тем, кто рухнет, никогда не наверстать отставание, не догнать этого толстоногого, мерно и мощно шагающего битюга.

Хотя мерин тоже устал. Остановленный, он уже не сворачивал телегу к обочине и не опускал голову, чтобы сорвать пук зелёной, но иссушенной зноем, не дающей влаги травы. Мухи и слепни залепляли ему глаза, гроздьями тонули в слюне, закипающей на губах и стекающей по удилам вниз. Мухи, казалось, тоже умирали от жажды. Только оводы пили вволю. Мерин давно с ними не боролся, не подёргивал кожей на шее и на боках, не бил себя копытом в живот, лишь охлёстывал ноги хвостом, укороченным по уставу ездовой службы. Но он всё ещё был силён, легко рвал с места подводу и начинал вышагивать всё вперед и вперёд с убийственной для людей резвостью. И всё же люди не отставали. Конь внушал им доверие. В чём-то он походил на тот танк “КВ”, квадратноголовый, с коротким и тупым дулом, который один вчера держал переправу, прикрывая отход колонны штабных машин и грузовиков медсанбата. У танка были сломаны фрикционы, и по лугу он двигался только взад и вперёд, косо к обмелевшей реке, где чуть повыше разрушенного моста был наспех оборудован брод. Танк вырыл под собой две глубокие колеи, две траншеи, в которых, найдись пехота, могли бы занять оборону до полуроты солдат, и с каждым проходом всё более грузно садился брюхом на землю, а когда останавливался для выстрела, никому и не верилось, что он стронется вновь. Но он трогался, и опять останавливался, и опять кашлял дымом и пламенем на тот берег. А потом налетели немецкие самолёты, и всем стало не до танка.

Артиллерийский битюг, запряжённый в подводу с оторванным и наскоро заменённым колесом, появился из дыма и хаоса ниоткуда и шагал теперь в никуда, но два десятка оглушённых людей потянулись за ним, как утята за уткой, доверяясь инстинкту постоянно держаться чего-то большого, надёжного и незлого.

Если бы его об этом спросили, Андрюха не сумел бы ответить, почему он не бросил раненого политрука. Наверное, потому же, почему не избавился от винтовки, штыком которой он заколол в спину своего друга и земляка Мишку Черезболотова.

Вооружали их в большой спешке на зерновом току какого-то колхоза. Ящики с винтовками сбрасывали прямо на землю, словно нарочно, чтобы раскололись, – тем легче будет вскрывать их саперной лопаткой. Некий порядок соблюдался только вначале. Ротные писари ещё успевали вписывать в красноармейские книжки номера полученных трёхлинеек, а потом всех спешно погнали занимать оборону по линии последних домов колхозной усадьбы. Окопы рыли до темноты, пулеметчики и бронебойщики выясняли свои сектора обстрела, а к ночи всех скопом сняли и бросили на тридцать километров левее по фронту, в сторону Западной Двины.

Во время марш-броска первый батальон взял не то направление, и, пока его заворачивали назад, все роты перемешались и потом ещё долго стояли кучей, пропуская весь полк, чтобы пристроиться ему в хвост.

– Не местный? Слышь, местный? – Андрюха услышал за ухом шёпот и хотел обернуться, но сзади к спине прижались и подставили под скулу кулак.

– А чео?

– Местный, нет?

– А чео? Чео надо-то?

– Не шелести. Винтовку в книжку вписали?

Андрюха ощупал цевьё винтовки, поставленной у ноги.

– Я не… Дак вписали.

– Ну, значит, хана. Отдыхай. Теперь, если бросишь, расстреляют. По закону военного времени. Натурально и факт! – Сзади хрипло, со слюной, хохотнули, обдав спину знобящим холодом. Андрюха побоялся обернуться.

Вот тогда-то у него и заподёргивал палец. Он сбил ноготь ещё вчера, копая стрелковую ячейку. Место их взводу выпало неровное и бурьянистое, земля напичкана камнем и битым кирпичом, которые приходилось выковыривать и выбрасывать руками. Он даже не помнил, когда сломал ноготь на пальце правой руки. Просто стало вдруг словно поколачивать электрическим током – большая отогнутая заусеница с забившейся под неё грязью мешала работать. Он оторвал её, выпучив от боли глаза, затем поплевал на выступившую кровь, наскоро отёр ноготь, налепил поверх ранки лист подорожника и свернул указательный палец калачиком под большим. Докопал-таки. А сейчас вот палец задёргал.

Ночью был слышен фронт, звук долетал глухой, с рокотом, будто кто-то кидал в кузов самосвала собранные на поле камни. На юге оборонялся Смоленск, и там, а может, и ближе, темно-синее небо освещалось сиреневым заревом. По северному бледному окоёму тоже метались сполохи, но эти уже были жёлтые – над железной дорогой. Звенели комары. Натягивая на голову пилотку и кутаясь в свою новенькую, ещё не обмятую шинель, Андрюха не слышал никаких выстрелов. Стреляло у него в пальце. Он высовывал его вверх, наружу, подставляя под комаров и холодок ночи.

На рассвете, когда самый сон, всех снова подняли и погнали без завтрака, передавая на ходу ржаные сухари и местную западнодвинскую воблу – ещё влажную, недовяленную плотву и таких же мягких лещей, только-только снятых с вешала. Говорили, что в задних ротах поначалу раздавали копчёного судака и даже угрей, но потом это дело прекратили, попридержали для комсостава.

Как тянулся тот день, Андрюха плохо помнил. Палец распух, покраснел, в нём стреляло уже беспрерывно. Опущенный вниз, он отяжелевал, как варёная свекла, и так наливался болью, что терпеть больше не было сил. Руку всё время тянуло вверх.

На привале их строгий, но вежливый, с мягким городским говором младший политрук Михалёв собрал комсомольцев роты и провёл скоротечное собрание.

– У кого есть вопросы по резолюции, товарищи комсомольцы? – спросил он напоследок. – Итак, собрание постановило: бить немецко-фашистского гада… – И тут он увидел поднятую руку Андрюхи. – У вас вопрос, товарищ красноармеец? Пожалуйста. Прошу. Встаньте. Встать!

Андрюха подскочил, вытянулся по швам и захлопал ресницами.

– Желаете чем-нибудь дополнить? – спросил младший политрук.

– Да нет… Никак нет! У меня это… – И он малиново покраснел, что сам палец. – Никак нет!

– А зачем тогда руку тянете? – Политрук нахмурился. – Давно в действующей армии?

– Дак… вот токо.

– Токо. Ну, хорошо, раз уж встали. Выскажите свое мнение от имени своего взвода.

– Ну дак это… ну мы тут как все. Против гадов. Чтоб за лучшую жызнь без фашыстов в Европе и во всем мире. Чтоб того… на защыту соцьялистического Отечества, потому как мы все тут товарищы комсомольци… -