— Здесь, в городе?
— Да, в городе…
— Странно, — поднял брови Борис, — я не знаю, чтобы в здешних консульствах работали болгары.
— Он не болгарин. Насколько мне известно, он хорват.
— Как его фамилия?
— Илич… Служит архивариусом в австрийском консульстве.
— Хорват, говорите… Странно, почему я его до сих пор не видел.
— Даже если бы вы его увидели, — сказал Рабухин, — вряд ли он произвел бы на вас впечатление. Это совсем невзрачный человечек. Я сам поразился тому, что у человека, молчаливая дерзость которого положила начало политической буре в Европе, может быть столь заурядная внешность. И это заставляет меня верить, что установленная через него связь будет быстрой и надежной…
7
День, когда умерла Жейна, был необыкновенно светлым и тихим. Одним из тех солнечных дней ноября, когда утомленная после лета равнина отдыхает в ожидании зимы.
На следующий день после того, как Жейна получила в Пловдиве сильное кровоизлияние, Димитр Джумалия отвез мать и дочь в Герани, убежденный в том, что свежий воздух предгорья и покой старого дома вернут больной силы. Несмотря на это, Жейна больше не встала с постели. Она угасала с каждым днем, погруженная в странное бессилие, в мысли, мечты и воспоминания, которыми жила. Когда она лежала, безучастная ко всему вокруг, все в доме затихало, как будто он был безлюдным.
Но были и другие минуты, когда она поднималась на подушках и видела за окном на горизонте очертания городских холмов. Тогда она чувствовала, что ее снова охватывает лихорадочное возбуждение, в котором она пребывала многие месяцы в этом городе — со времени их возвращения и до того одинокого часа, когда она его покинула.
Из ее сознания словно бы исчезло всякое осязаемое представление о Грозеве. Порой ей казалось, что она не смогла бы точно восстановить даже выражение его лица. Она видела лишь отдельные его черты — глаза, шрам, иногда улыбку, внезапно вспыхнувший взгляд. По вечерам она с тайным нетерпением ожидала возвращения из города Никодима, ездившего туда с обозом, жаждущая новостей, которые старик мог привезти. Эти часы ожидания казались ей нескончаемыми.
Сперва заходило солнце. Сейчас, осенними вечерами, закаты стали быстрыми, незаметными. В комнате вдруг наступал приятный полумрак, предметы теряли свои очертания, картины на стенах превращались в неясные пятна. Во дворе зажигали фонари.
Потом где-то далеко в поле слышался звон бубенцов. Когда повозки приближались к воротам, раздавалось громыхание колес по булыжнику, возле дома наступала суета, голоса звучали громко и возбужденно. В своей комнате наверху Жейна ждала, наблюдая за игрой светотени на оконных стеклах, пытаясь уловить настроение людей, их радость или тревогу. Затем голоса постепенно затихали, удаляясь к сараям и навесам. Тогда слышались шаги матери, поднимавшейся по лестнице. Мать держала в руке зажженную лампу, при свете лампы лицо ее казалось еще более утомленным.
— Что нового в городе? — спрашивала Жейна ровным голосом, преодолевая волнение.
— Ничего… — отвечала Наталия. — Война… — И, поставив лампу на стол, озабоченно прикладывала ладонь ко лбу девушки.
— Никодим заезжал домой?
— Заезжал…
— К нам кто-нибудь приходил?… Кто-нибудь нас спрашивал?…
— Кому нас спрашивать… Только дядя заходит по утрам и вечерам…
В душе ее разливалась пустота, гасла надежда, на смену трепетному ожиданию приходило разочарование. Наступали самые тяжелые и трудные часы — ночные.
Было и еще одно обстоятельство, делавшее жизнь в имении столь одинокой. Вначале оно почти не замечалось, но с течением времени ощущалось все более и более осязательно.
София, которую она видела в Пловдиве довольно часто, сейчас находилась от нее далеко. Редко приезжал и Павел Данов. Сначала Жейна предполагала, что он снова занялся своей работой — переводами Руссо, но оба раза, когда он наведался в имение, поведение его выглядело немного странным. Он заводил беседу, стараясь ее развлечь, но мысли его были какими-то разрозненными. Последние дни Жейна все чаще думала о нем, вспоминала, не обидела ли она его ненароком, не она ли виновата в том, что он изменил свое отношение к ней.
Вечером накануне своей смерти Жейна попросила передвинуть ее кровать к окну. Ей подложили под спину подушки, и она стала смотреть в окно. На равнину, лежавшую за холмами, голубоватым туманом опускались осенние сумерки.
Жейна жадно глядела на угасающий день до тех пор, пока в оконном стекле не осталось лишь отражение лампы, зажженной у ее постели. К полуночи началась агония. Сначала ей показалось, что воздуха в комнате становится все меньше и меньше. Откинувшись на подушки, она видела на своей тени на стене, как судорожно вздымается ее грудь. Она жадно дышала, словно старалась уловить последние глотки воздуха, которые могли бы ее спасти.
У постели сидела Наталия, испуганная быстрым ухудшением состояния дочери, растерявшаяся от невозможности обратиться к кому-либо за помощью в этом безлюдном месте, в этой непроглядной ночи.
На рассвете, когда у Жейны потемнели губы, а лицо приобрело синеватый оттенок, она спустилась вниз, разбудила Никодима и послала его в город за врачом.
Затем снова присела у постели Жейны. Потеряв всякое представление о времени, она держала дочь за руку и неотрывно глядела на ее лицо, под прозрачной кожей которого очерчивались скулы.
Приехал доктор Николиди. Он осмотрел Жейну, проверил ее пульс, потом вышел за дверь и, взглянув на Наталию поверх очков, беспомощно пожал плечами.
Медленно наступал новый день, утомленный тяжелой ночью. К утру Жейна стала дышать спокойнее, но глаза у нее провалились, а лицо посерело. В доме стояла необычайная тишина. Все переговаривались между собой шепотом, повозки не выехали со двора.
Побыв еще некоторое время, врач закрыл свой чемоданчик и сказал:
— Мне нужно вернуться в город. Старый Чалыков плох, я должен его осмотреть. Я предупредил дома, что к обеду вернусь…
— Есть ли хоть какая надежда, доктор? — Наталия посмотрела ему в глаза.
Врач немного помолчал, потом покачал головой, пожал, прощаясь, руку Наталии.
— Все же, — сказал он, — я к вечеру зайду к вашим. Дайте мне знать, как она…
Он вышел. Сел в фаэтон, и лошади, вытянув шеи, поскакали вниз по дороге. Солнце уже поднялось высоко, в его лучах тополя пламенели багрянцем. Над равниной плыл легкий аромат влажной земли, рождая в сердце неясную грусть, ощущение мимолетности всего земного.
В получасе езды от имения врачу повстречался Павел Данов верхом на лошади. Никодим заехал утром и к ним. Молодой человек, поздоровавшись с врачом, озабоченно спросил:
— Как она, доктор? Я узнал, что ей стало хуже сегодня ночью…
— Ее состояние безнадежно, дружок, — сказал Николиди, не выпуская руки Павла из своей. — Вопрос нескольких часов…
— Безнадежно? — повторил Павел, как бы не сознавая смысла сказанного.
— Абсолютно, — кивнул головой Николиди, — то, что я видел сейчас в имении, — агония.
Немного помолчав, Павел произнес, не поднимая головы:
— До свидания, доктор…
Пришпорив коня, он поскакал в сторону имения. Врач обернулся, посмотрел на всадника долгим взглядом и жестом приказал извозчику ехать дальше.
Жейна лежала с закрытыми глазами, но где-то в глубине своего существа ощущала лучистый свет этого необыкновенно тихого дня. Дыхание ее было учащенным, но все внутри медленно остывало.
То, что происходило вокруг, едва доходило до ее сознания. Словно во сне слышала она стук колес фаэтона, выезжавшего на дорогу, потом звон бус, цоканье копыт коня. Время от времени она чувствовала, как вдруг куда-то проваливается, потом вновь всплывала на поверхность, обессиленная, утратившая представление о времени.
Несколько раз она открывала глаза, но предметы в комнате сливались, свет просачивался словно сквозь дымовую завесу.
«Может, это конец», — подумала она и впервые ощутила страх. Попыталась подняться, но потолок опустился и придавил ее своей тяжестью. Она почувствовала, что тонет — навсегда, безвозвратно, теряет представление обо всем.