Изменить стиль страницы

— Верно, что ли, поедешь? — недоверчиво спросила Анюта. — Не обманываешь?

— Вы что сегодня, сговорились? — осердился Федор. — Давеча племяша за тобой посылал, ландрину посулил, так он, шельмец, усумнился! Теперь ты… Когда ж такое бывало, чтоб неправду молол? Вспомни-ка!

— Ладно, ладно. — Анюта выставила щепоткой пальцы и шутливо ударила его по губам. — Правдивец… Много вас таких. Божатся, клянутся, а посля глаз не кажут, над девичьими слезами насмешки строят. В Петербурге, поди, и думать забудешь, что где-то я жива, сохну по тебе. Так, что ли?

— Не так, — тернеливо ответил Федор, почувствовав вдруг смертную скуку. — Вовсе не так…

Господи, да что же это? Рвался в Язвище. Маялся в надежде на встречу. Думал, будет хорошо, как раньше, уже оттого, что увидит ее, что встанут где-нибудь за деревней, тесно прижавшись, жарко дыша Друг другу в лицо. Ну пришла… А дальше? Разве откроешь ей, какими мыслями полна голова? Разве поймет?

Нет-нет, не надо…

Федор испугался неожиданно возникшему холодку в его чувствах к Анюте. И сказал с отчаянной решимосныо, будто заодно уговаривая себя:

— Будешь крепко в сердце держать, стало быть, ты — моя доля. Без тебя — не жизнь.

— И мне без тебя… И маменьке скажу, и братцу…

Анюта обхватила лицо Федора горячими маленькими ладонями и поцеловала.

Они встретились через десять лет… Степан Рябинин задуманное свершил: увез младшую сестру из деревни, пристроил горничной в богатый дом. А Федору вырваться в Санкт-Петербург, как о том мечтал, когда в последний раз приезжал в Язвище, оказалось не просто. Держал фабричный долг. Коли не двужильный, быстро не расплатишься…

И только через десять лет теплым июльским днем повстречал Анюту на Литейном. Шла под руку с каким-то франтом, по обличью приказчиком из модного магазина. На мгновение зацепившись взглядом за неказистую фигуру земляка, Анюта, красивая, одетая чисто, по-господски, с красным зонтиком в руке, прошла мимо, сделавши вид, что не узнала. А может, впрямь не узнала? У Федора к тому времени выросла борода, и очки стал носить, потративши зрение в темном ткацком цеху Кренгольмской мануфактуры.

Постоял, посмотрел ей во след. Яркий зонтик, как флаг, долго маячил над головами. Как флаг, но не флаг…

ГЛАВА 2

Северная столица переживала смутные времена. Выстрел Каракозова, покушение Соловьева, попытка поднять в воздух царский поезд, взрыв в Зимнем, устроенный Халтуриным; пятнадцать лет продолжалась охота на монарха — убили. Шесть лет потом сохранялась относительная тишина. Одних повесили, других загнали в каторгу; жизнь вроде бы поуспокоилась. Так нет же, 1 марта 1887 года свершилось новое покушение на августейшую особу. Революционисты дали понять, что у Александра III может быть такой же конец, какой обрел его родитель. И опять аресты, тюрьмы, виселицы. Умы верноподданных слуг государя опять цененеют от страха, стоит им услышать зловещие слова «нигилист», «динамит»…

Между тем Петербург превращался в огромный промышленный город — жителей приближалось к миллиону. За Невской, Нарвской, Московской заставами поднялся угрюмый частокол заводских и фабричных труб: дымили в отдалении, словно эскадры вражеских кораблей. Разноголосые гудки ревели на рабочих окраинах, каждое утро напоминая о возникновении новой силы, способной завладеть родовыми имениями и дворцами, уничтожить царские темницы, сломать установленный дедами-прадедами жизненный уклад. Однако даже самые проницательные из состоятельных петербуржцев пока не отдавали себе отчета в опасности, угнездившейся там, за далекими заставами.

Другая стать — крестьянские бунты, от них страдают поместья, доходам ущерб. Или опять же — бомбисты… Вот уж поистине бельмо в государственном глазу! А на фабриках что ж… Шевелятся, добывая хлеб насущный. Какая там может быть опасность, что за грозная сила? Вещественных проявлений таковой не наблюдается. И потому жизнь бежит накатанной колеей. По Невскому проспекту, на Выборгскую сторону, на Васильевский остров тянутся неторопливые конки; обгоняя простецкие повозки, в разные концы столицы мчатся щеголеватые экипажи; тяжелые кареты сановных лиц плывут сквозь уличную толчею, будто фрегаты между турецкими фелюгами; на Большой Морской, освященные светской традицией, под видом моциона устраиваются смотрины невест; гремят балы, театры переполнены, в Дворянском собрании симфонические концерты, цирк Чинизелли зазывает веселой программой. Богатство и бедность — на виду. Роскошь и нищета соседствуют. Роскошь чванится, бедность жмется. Богатство не таит своего блеска, нищета не прячет горя. Каждому в жизни отпущено столько, сколько имеет…

А в небольшом здании во дворе Технологического института, напротив ворот с Забалканского проспекта, процветает своеобразная республика. Здесь столовая, управление которой в руках студентов. Сами себе хозяева: обедая, проводят сборы денег на нелегальные нужды, из рук в руки нередают крамольщину, обсуждают дела, весьма далекие от тех, что поощряются начальством. Например, библиотека… Богатейшее институтское книгохранилище после недавних студенческих волнений по распоряжению жандармов наполовину опечатано: беспрепятственно выдаются только технические книги, а труды по экономике и социальным наукам хранятся под замком. Как и во все времена, запретительное действие власти вызвало немедленное противодействие: студенты образовали свою библиотеку. Облеченные доверием люди хранили запрещенную литературу у себя дома, по две-три книги, не более. Между гороховым супом с копченой свининой и жареными сигами в столовой можно было поизучать рукописный каталог, записаться в очередь и в конце концов получить любой интересующий том.

В столовой царил веселый гам; в уголке, устроившись подальше от обычной сутолоки, сидели двое. Уплетая гречневую кашу с бараниной, Вацлав Цивинский — из поляков, допущенных к обучению в Технологическом, — вполголоса говорил:

— Думаю, Красина стоит включить в работу. Сибиряк, крепкий малый; Лаврова не празднует, узнал точно. К Михайловскому отношение прохладное… Экономике отдает нервостененное значение.

Бруснев катал по столешнице хлебный шарик. Повернувшись боком, сидел с отсутствующим видом, будто не ему говорилось. Цивинский с трудом привыкал к манере Михаила конспирировать даже там, где, казалось бы, нет опасности. Его раздражало, что слова падают как бы в пустоту, хотя и знал: ни одно слово не пролетит мимо ушей Бруснева, напротив, за каждым, даже случайно оброненным, замечанием Михаил умеет видеть больше, чем сказано. И все-таки нелегко говорить, когда собеседник делает вид, что ему неинтересно.

Отодвинув тарелку, Цивинский повысил голос:

— Леонид подходит по всем статьям.

— Потише, потише, — сказал Бруснев. — Сколько их?

— В основном шестеро… Брат его, Герман, тоже в кружке. Занимаются солидно, рефераты пишут. «Капитал» одолели самостоятельно…

— Не испугается? Спрашивал?

— Не-е! — Вацлав взмахнул руками. — Рисковый!

— Рисковый? — неодобрительно нахмурился Бpуснев.

— В смысле не трус. Библиотекарем второй год… Вполне подходящий. Работает хорошо, осторожно… Я давно посматриваю.

— То-то же. — Бруснев нахмурил бугристый лоб. — Рисковые нынче быстро на Шпалерную попадают. Нам таких не надобно. Пускай лучше на каждом шагу оглядывается, дольше свежим воздухом подышит…

— Само собой, — согласился Цивинский.

Придавив хлебный шарик большим пальцем, Бруснев кинул мякишную ленешечку в тарелку и поднялся из-за стола. Надел фуражку, заправив под околыш упрямую русую прядь, на мгновение задумался и сказал:

— Выведем на Афанасьева… Скажи ему. Ежели переодеться не во что, приводи…

Федор Афанасьев покинул Кренгольм поздней осенью 1887 года. Уговорившись с Егором, подкопили деньжонок и двинулись к берегам Невы. Средний брат, Прокофий, ехать на новое место наотрез отказался.