Изменить стиль страницы

— Нынешнему Белгороду, мастер, такое не грозит, — сказал Володимер. — На всей этой стороне, от Кракова до моря, нет такой могучей крепости.

— Она когда-нибудь тоже станет пылью, ответил архитектор, — и неизбежное не должно вызывать у нас печали. Но как часто нам, выкладывающим своды, хочется спросить: люди, где ваши города? Почему вы не сохранили Афины, Вавилон, египетские Фивы, финикийский Сидон, Карфаген и самый Рим? Как могли допустить гибель величайших ваших гнездовий? Разве вы перелетные птицы? Или степные волки, не берегущие логова? Ведь даже медведю оно дорого, даже этот зверь отстаивает его ценой жизни!

— Люди всегда сражались за свои города, — убежденно заявил Войку.

— Вовсе нет, их чаще сдавали, — возразил Володимер. — Трусливо сдавали, без боя.

— И еще чаще — предавали, — продолжал мессер Антонио. — А потом тоже разрушали и жгли. Кое-где в старых книгах можно еще найти два-три беглых слова о том, что здесь, где стоит Монте-Кастро, при Александре Македонском была греческая Тира. Что дошло от нее до наших дней?

— Мы с ребятами, — сказал Войку, в этой комнате всегда чувствовавший себя мальчишкой, — нашли как-то у берега, за посадом, большой камень с глубокими букиями, как на старых могилах. Отец Галактион прочитал на нем неколько слов. Писано было по-гречески.

— Видел я ту плиту, — Зодчий задумчиво кивнул. — От надписи мало что осталось, но можно разобрать, что камень стоял у храма Ареса, бога войны. А раз такой храм существовал, значит, он рано или поздно должен был быть разрушен. Очень хрупкое сооружение — храм бога войны, как крепко его ни строй.

— Но ты, учитель, строил церкви для господа нашего Иисуса, — напомнил Войку. — А Христос сказал: «Не мир несу я вам, но меч».

— Ты имеешь в виду Путну, сынок. Что ж, мне не жаль пяти лет, потраченных на этот монастырь. Ведь там моим учителем была сама природа: горы, лес и быстрая река. Но любил я всегда строить дома. Какое это все-таки чудо — дом человека, даже если он убог! И люблю строить крепости, охраняющие такие жилища. Их подземелья и башни, правда, быстро превращаются в темницы. Но защиту простым очагам все-таки дают. Дай только бог, — продолжал мастер, — чтобы эти стены устояли против турецких пушек. Ведь нашествия не миновать.

— Я ненавижу турок, — сказал Войку.

Зодчий с укором покачал головой.

— Никогда не говори такого, малыш. Ибо глуп и не стоек в доблести способный сказать: я ненавижу татар, секеев, ляхов — все равно какой народ. Можно без урона для истинной чести не скрывать ненависти к ростовщикам. Или к палачам, тиранам и трусам. Но питать это чувство к народу, в котором нет числа самым разным людям, заслуживающим и любви, и неприязни, по достоинствам своим, — ненавидеть целый народ — значит быть врагом всего человечества. Ибо все оно живет в каждом из племен, населяющих мир.

— Но турки — злейшие наши враги, — склонив голову, с мальчишеским упрямством сказал Войку.

— Не злейшие, а опаснейшие, — поправил Зодчий. — Я сказал уже тебе, злых народов просто нет. У турок тоже немало достоинств, которые не грех бы перенять и христианстким народам. Особенно тем, чьим землям угрожают османские полчища.

И мессер Антонио стал рассказывать молодым воинам о тех, с кем им наверняка предстоит сразиться. О странном турецком равенстве, проистекавшем из того, что все в равной степени принадлежали, как рабы, единому хозяину — падишаху. Простой невольник в единый час мог стать распорядителем судеб свободных и знатных людей, так как прихоть всеобщего повелителя или его визирей могла в любой день возвести ничтожнейшего на высочайшую должность. Всесилие султана лишало силы знать страны, а постоянные войны и казни не давали укрепиться все время нарождавшейся, но постоянно уменьшаемой в числе аристократии.

Все были рабами, и возвыситься поэтому мог только тот, что был умен и умел хорошо служить единственному долговечному повелителю — султану страны, где визирями становились не больше чем на год. Самые усердные льстецы — и те не имели особых преимуществ, ибо пресмыкались и умные, и дураки. Султаны не лицемерят, им это не нужно. Они открыто давят, душат и режут своих подданных, не сомневаясь, что таково их священное право.

— И это — те добродетели, которым следует подражать? — в недоумении воскликнул Войку.

— Не приведи господь, — улыбнулся мастер. — Но надо понимать душу завтрашнего врага, понимать его поступки и уметь предугадать их, как в рубке на мечах — предвидеть возможный выпад противника, те приемы атаки, которые подскажет ему нрав.

— Тут не приходится гадать, — нахмурился Войку. — Турок коварен и жесток.

— Да, жесток, — согласился Зодчий. — Султан жесток и казнит тогда и кого вздумает, ибо это в ладу с законами его и верой. Султан ведет себя при этом естественно и по-своему честно, ведь его поступки не противоречат совести и праву мусульманского властителя. А как было до него в старом Константинополе, который он покорил двадцать лет назад? Как вели себя базилевсы священной империи, клявшиеся именем Иисуса?

Зодчий отпил из кубка.

— Христолюбивые императоры Царьграда, — продолжал он, — говорили о милосердии и правде, о любви к ближнему, а сами плели интриги, казнили, отравляли, убивали — чужими руками и втайне. И так нарушали не только требования своей веры, но и тысячелетние законы Рима, наследниками которого себя объявили. Цари Византа губили не меньше жизней, чем нынешний султан, но действовали при этом словно ночные убийцы, лицемеря и прячась. Может быть во дворцах Стамбула опаснее жить, чем тогда, когда он назывался Константинополем. Но ядов в них теперь меньше. Вознамерившись погубить своего сановника, император Византии осыпал его похвалами и ласками и подносил ему кубок отравленного вина. Разгневавшись на визиря, султан открыто посылает ему душителя-палача со шнурком из черного шелка, и впереди ката идет глашатай с барабаном. Кто же из них вероломнее и жестокосерднее?

— Ты спрашиваешь нас, учитель, — ответил Войку, — как будто человеку дано выбирать себе хозяина и смерть. Выбор за него делает судьба.

— Ну вот! — мессер Антонио легко вскочил на ноги. — Сразу видно, что вынянчил тебя сын Востока, правоверный Ахмет. А сам ты, воин и друг мудрецов, написавших для тебя все эти книги? — он широким жестом обвел кабинет. — Где твоя вера в свою саблю, в свой разум, в те знания, которыми ты уже владеешь и которыми еще одарит тебя жизнь?

Молодые люди примолкли, задумчиво рассматривая филигранные пояски орнамента на кубках и серебряной сулее.

— Так мы пришли к загадке, над которой вотще ломали голову мудрецы всех времен, — с удовлетворением заметил мастер, расхаживая по комнате. — Доброе дело нередко рождает зло, а кривда оборачивается правдой. Так, может быть, правы хитроумные злыдни, говорящие нам, что все равно, как себя вести, и делать надо только то, что тебе на пользу? Что собственная корысть твоя — лучшая мера твоим делам? Или еще, как хотел бы Войку, — во всем положиться на волю судьбы.

— Есть государь, — промолвил Володимер, — который не ждет ее приказов. Молва о его делах проникла в самые темные углы галерных трюмов, в самые черные ямы турецких темниц.

Зодчий остановился, прислушиваясь к стуку копыт, внезапно раздавшемуся за окном. Послышались голоса, звякнуло оружие. Мессер Антонио просиял.

— О волке помолвка, а волк — на порог! — ответил он молдавской пословицей и поспешил, оставив юношей, встречать неожиданных гостей.

«Вот я в доме этого удивительного человека, — думал Володимер, — первого мужа в городе. Я, вчерашний каторжник, беглый чужак. Накормлен, одет и обут, почти пристроен. Что же это за люди — жители странного Монте-Кастро, в который я попал? Так, в целом мире, могут принять незнакомого человека разве что казаки. Но у них — дикое поле, кочевые станы собравшихся вместе беглецов. Тут — богатый город, во всем устроенный край. И славный Зодчий крепости слушает меня, словно равного себе, и не гневит его моя дерзость, когда я вступаю с ним в спор. А польский пан не пустил бы такого дальше псарни. Что же это за люди и земля?»