Изменить стиль страницы

Потом он проводил ее в город, до самого дома. И пока они шли, Масико рассказала ему любимую свою сказку, сказку о верной жене и недостойном муже, и сыпались сверху звезды, и взлетали навстречу им огненные змейки искр над оставленным костром, и во сне, вернувшем ему давний сон юности, заливался тонким смехом старик До Хок-ро, и ухало во тьме море, полное черных великанов, и Масико умолкла, рассказав сказку, а человек тихо произнес:

— Какая странная, грустная сказка.

— Тебе нравится? — спросила Масико.

— Знаешь, если приглядеться, то всякая жизнь и есть сказка.

— Нет, — тихо возразила Масико. — Очень похоже, но нет.

«Может быть, и нет, — думал человек. — Но в сказку мы прячем все, о чем не осмеливаемся мечтать всерьез. Побеждаем чудищ, достаем живую и мертвую воду».

До Хок-ро снилось, что он молод, у него крепкие, быстрые ноги, ловкие руки. Он стругает рубанком пахучую липовую доску. На окраине Осака, куда он приехал из Кореи на заработки, под железнодорожным мостом находится мастерская, в которой изготовляют шкафчики для игрушек и кукол. Хозяин ценит и любит такого хорошего работника и придумал новое имя для него — Мацумото. А он, Мацумото, или До Хок-ро, знай почесывал острым рубанком свистящую доску, пока не брызнула из нее кровь. И тогда он испугался: как бы не рассердился на него хозяин. Он и то сердится, хозяин, что Мацумото — Хок-ро поглядывает на молодую клейщицу, имя которой уже давно позабыто. То была кудрявая, худенькая, большезубая девушка, очень бедная родственница хозяина. Наверное, за то, что она нравится бездомному работнику, хозяин вогнал ее каким-то образом в доску, поставил доску в угол мастерской, а он, не зная того, взял ее и стал обстругивать. И вдруг появился толстый полицейский. «Мацумото!» — закричал он с порога. «Да, господин!» — «Мацумото, ты должен идти в солдаты, на войну!» — «Но я ведь старый уже», — отвечает Хок-ро и хихикает. Он действительно старый, весь сморщенный, и стоит он, прижимая спиною к стене липовую доску. Ему неловко и страшно: надо бы поклониться полицейскому чину, но нельзя, потому что тогда упадет доска и все откроется. «Но я ведь старик», — вдруг снова вспоминает он, и ему становится совершенно безразлично, упадет доска или нет. И он чуть отодвигает спину от стены. Доска падает.

До Хок-ро проснулся, поворочал глазами в темноте, ничего не видя вокруг, и вскоре заплакал. Он вспомнил, что клейщицу ту звали Тэруко, она однажды загнала себе в руку щепку, и он бросился к ней на помощь, но никак не мог вытащить занозу из-под посиневшей кожи. Тогда он нагнулся к ее руке и зубами выдернул эту занозу. И только тут хлынула кровь из раны. Тэруко зажала ее рукою и посмотрела на До Хок-ро так, как никто после ни разу не посмотрел на него. А заплакал старик потому, что вспомнил свадьбу Тэруко. Хозяин выдал ее за рыбника, и на свадьбе было весело, и До Хок-ро веселился, суетился и усердствовал больше всех. Прошло много времени после свадьбы, и однажды она пришла в гости к хозяевам. Когда ей пора было возвращаться домой, пошел дождь, и хозяйка отправила До Хок-ро проводить ее с зонтиком. И они шли по мокрой улице, а он держал над нею раскрытый зонт. «Мацумото, — сказала она, — ты же весь вымокнешь». — «Ничего, госпожа», — ответил он, и далее они не произнесли ни слова. Она была в праздничном, ярком кимоно, на высоких колодках — гета. До Хок-ро шел босиком, закатав до колен штанины… С тех пор прошло уже около полувека, наверное, и он много раз забывал ее имя и вновь вспоминал, как вот и сегодня ночью.

Но вполне может быть, что и это ему приснилось: что он вспомнил имя Тэруко и заплакал. Потому что было совершенно темно и тихо, и непонятно, на самом ли деле он проснулся или продолжает спать. Пройдет еще немного времени, и явь, и сон станут для него совершенно неразличимы, и он снова забудет облик и имя Тэруко, и увидит он вместо нее двух лягушек, скачущих возле лужи верхом на палочках, или какую-нибудь другую кошмарную чепуху.

На рассвете протяжно заскрипела дверь, затем стукнула, и До Хок-ро опять проснулся и на этот раз увидел в серой полумгле неясную высокую фигуру человека и не понял сначала: кто это? Память его была временно пуста после многих сновидений, улетучившихся в миг глухого удара двери, и лишь постепенно стал понимать До Хок-ро, кто он такой, где находится, на чем спит… Его зовут До Хок-ро. Он старик, в молодости пожил в Японии, там звали его Мацумото, теперь он в заброшенном доме, на песчаной косе. Рядом с косою широкая полоса светло-серого песка, туда в жаркий день приходят из города сотни людей, никого из них не знает старик, а если и знает, то и это все равно ни к чему, потому что он ходит среди них ни на кого не глядя, — смотрит всегда себе под ноги. И этот вошедший был одним из них.

ГОЛУБОЙ ОСТРОВ НАД МОРСКИМ ГОРИЗОНТОМ

Масико в этот день пришла рано — люди еще только начали появляться на пляже. Она вынула из сумки чистое полотенце и зеркало, затем бритву и ножницы, завернутые в одну бумагу, и все это разложила возле сидящего на постели человека.

— Вот, бери, постриги. Чего ходишь как старик? — сказала она, указывая на его отросшую густую бородку. — А вы, дядя Хок-ро, снимайте рубаху, я постираю. — И она положила на зеркало кусок желтого мыла — мыло легло на мыло.

— Скоро я уезжаю, — объявила она и улыбнулась: да, люди, она уезжает, уезжает к мужу. И пусть что угодно говорят подруги из пошивочной мастерской, она никого не станет слушать. К ней пришло письмо, наконец-то пришло письмо! Заведующая не соглашалась дать расчет — пусть берет отпуск и съездит сначала, убедится сама, что ее ожидает, а потом увольняется, если не поумнеет. «Нет, Марина Сергеевна, дайте мне расчет, я все равно уеду…» «Любимая, глубоко почитаемая супруга моя Масико, — говорило письмо, говорило голосом ее мужа, и было слышно по этому голосу, что хлебнул он горя, ее чернобровый красавец. — Любимая… Печальный звон сигнального колокола будит нас поутру, и я просыпаюсь в холодном бараке, и не знаю, то ли роса пала на мою казенную подушку, то ли это слезы вымочили ее — слезы раскаяния, уважаемая моя супруга Масико. Ибо даже во сне я не перестаю казнить себя за то, что вел себя недостойно и причинил столько горя вам, — поэтому и не писал, не осмеливался писать. Я заслужил свою судьбу и себя нисколько не жалею — мне жалко вас, что мучаетесь и растите нашу дочь одна, без мужской помощи… А может быть, Масико встретила другого, более достойного, и теперь слушает его советы?» И в голосе мужа слышатся тревога, тайная обида и ревность, ревность. Суровые зимы мучают стужей, а жарким летом пот заливает глаза, донимают на лесной работе комары и мухи. Пища арестанта скудна, хлеб всегда черствый, но не голод мучает его, не холод и зной, а поздняя боль раскаяния, никому не нужная, наверное, теперь… Строгий конвой стережет их неусыпно, днем и ночью на вышках стоят солдаты с ружьями, за колючей проволокой бегают страшные собаки, гремя цепями. Когда по пяти человек в ряду проходят они через поселок — колонна усталых рабочих в черных одеждах, — женщины смотрят на них грустными глазами, но нет среди них знакомых дорогих глаз, которые одни только могли бы утешить его. Шесть лет осталось ему еще, и он не знает, как прожить, перенести их… А она знает, как прожить эти шесть лет! Каждый день, зимой и летом, в дождь и снег, будет стоять она с краю дороги, по которой их проводят. Она будет стоять и смотреть на него, а в хорошую погоду возьмет с собой и дочку. Она будет надевать лучшее платье и дочку нарядит как следует — пусть отец видит, какие они у него. Она устроится в этом поселке портнихой, а не будет такой работына любую пойдет… Она все продаст и уедет, возьмет с собой только аккордеон. А жить в этот город они не вернутся, — когда в тот день он выйдет из ворот тюрьмы, все трое уедут куда-нибудь подальше. И там, вдали от всех, кто знал их горе и позор, они останутся навсегда и сотворят свою добрую сказку. А памятью обо всех этих печальных годах останется его сверкающий, певучий аккордеон, на котором и дочь научится играть у отца, у нее хороший слух, она уже и сейчас так забавно поет песни, всем на удивление.