Изменить стиль страницы

— Трогал мандарины?

— Нет, ей-богу!

— Сколько раз твердил я тебе, чтоб не смел божиться… Говори!

— Не трогал!

Китуния заревел благим матом:

— Кто же?

— Не знаю.

— Знаешь…

— Не зна-ю-у-у…

— Говори, не то…

Гвади из-за угла дома наблюдал эту сцену. Он наслаждался до тех пор, пока события не приняли серьезный оборот. Когда Бардгуния приказал братьям рвать мандарины, Гвади не сразу понял, в чем тут секрет. «Прыжкам, что ли, обучать их вздумал…»

Но вот Бардгуния спросил напрямки, и Гвади уразумел смысл и цель игры, затеянной старшим сыном под сенью мандариновых деревьев. Гвади был поражен.

«Вот собачий сын! Из него человек выйдет! — воскликнул он про себя. — И придумал же! Какие приемы! Где он набрался всего этого?»

Когда же Бардгуния в негодовании своем вцепился в ухо ни в чем не повинного Китунии и, очевидно, не собирался удовлетвориться одним только ухом, Гвади стало не по себе. Он встал, перешагнул канавку и направился к детям, как будто только что возвратился домой.

— Ay, ay, что тут у вас случилось, сынок? — крикнул он старшему сыну, торопясь выручить Китунию из беды. — Ты же большой, а он — маленький. Неужели не жалко? Отпусти его, чириме…

— Не отпущу! Он — вор! Он и Гутуния украли мандарины, бабайя… Все, сколько их поспело, сожрали. У меня соревнование с Гио, у кого раньше поспеют. Теперь Гио выиграет. А я что? Все это они, они наделали. Не пущу! Пускай признаются, по крайней мере в другой раз не тронут, — горько жаловался Бардгуния отцу. — Ты уж лучше мне поручи это дело: от бабайи они не станут скрывать, если набедокурили, — сказал Гвади сыну, и тому пришлось отпустить ухо брата.

Гвади, тихонько отстранив Бардгунию, притянул к себе плачущего Китунию.

— Не плачь, сынок! — сказал он, гладя его по голове. — Бардгуния хотел только попугать тебя…

Почуяв ласку в голосе отца, Китуния заревел еще громче.

— Больно? Покажи, где болит?

Гвади наклонился и подул на больное место.

— Ну, вот и не больно. Правда? Так всегда, когда бабайя погладит. Видишь, как быстро прошло…

Он присел на корточки рядом с Китунией и заглянул ему в глаза.

— Посмотри мне в глаза, сынок… Так, молодец, перестал плакать. Ты у меня герой! Не надо, милый! Не плачь, мой хороший!

Подозвав к себе и Кучунию и Чиримию, он обнял всех троих, напустив на себя серьезность, сдвинул брови, грозно прищурился и сказал:

— Бардгуния у нас старший, ребята, вы должны его слушаться. Он учит вас уму-разуму. Не воруйте. Не лгите. Никогда чтоб с вами этого не случалось. Никогда чтоб мне не слышать, что вы украли что-нибудь или сказали неправду! Ни-ни, и мысли такой не должно быть в вашей голове! А не то на всю жизнь останетесь маленькими, расти не будете, вот что… А если даже вырастете, о вас пойдет дурная слава. Все станут говорить: нехорошие они люди. Нехороших людей никто не любит. Упаси господи — к дьяволу за девять гор и еще дальше того, кто солжет или украдет! А теперь признавайтесь: кто из вас трогал мандарины? Как скажете, так, значит, и есть, я вам верю. Может, сорвали один только… или парочку? Может, не все вы сорвали…

— Нет, бабайя! Нет… Я не трогал!.. — Голос Китунии звучал так искренне, что даже Бардгуния заколебался. Он счел нужным еще раз повторить свои предостережения.

— Ты бы признался, Китуния! Все равно откроется… Ты не скажешь, скажет Гутуния. Чужой вор к нам не сунется!

Однако Гвади перебил его: — Они должны сказать правду, так ведь, сынок? Но если не трогали, а скажут, будто трогали, — это тоже будет неправда. Погоди, сынок, не мешай…

Он еще раз, категорическим тоном повторил, обращаясь к малышам:

— Ну-ка, покажите животы. По животу сразу будет видно, ели вы мандарины или не ели…

Ни в чем не повинные дети задрали рубашонки до самой шеи и выпятили вперед крепкие животы — точь-в-точь бурдючки, полным-полно налитые вином. Гвади пощупал каждого и ласково пошлепал.

— Эх, если бы и в самом деле эти мандарины попали к вам в животики… Была бы хоть какая-нибудь польза от них… И какие же подлецы их сожрали! Им, собачьим детям, мандарины эти впрок не пойдут! — произнес он с надрывом, притянул к себе маленького Чиримию, у которого живот торчал больше, чем у других, прижался к самому пупочку и громко чмокнул.

— Знаю, знаю, что не трогали. Потому и болит мое сердце! — произнес Гвади с каким-то непонятным волнением и еще крепче прижался лицом к детскому животику. Мгновение спустя у него из горла вырвался столь характерный для него заливистый смешок, но на этот раз его можно было принять за рыдание…

Дети почувствовали что-то неладное. Китуния опасливо заглянул в лицо бабайи — что с ним случилось?

Из глаз отца потекли слезы. Мальчик на мгновение задумался. Потом сорвался, подскочил к Бардгунии и показал на отца:

— Видишь, бабайя плачет? Это потому, что ты нас поколотил. Видишь? — Китуния грозно, с красным, как бурак, лицом наступал на старшего брата.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Как и где удалось им накрасть столько добра? Валяется, верно, без призору, хоть выкидывай.

Ну и богатства на свете!

Товар не простой, по всему видно — отборный: все шелк да шерсть. Есть вещи, каких в нашем кооперативе сроду не бывало. Привез, должно быть, тот человек с белесыми глазами, что завтракал нынче с Арчилом и Максимом. Да, надо полагать…

Вот кто может сказать про себя: вор я, настоящий вор.

— Эх, и дурак же ты, Гвади, злополучная твоя голова! У себя же в саду мандарины воруешь…

Эта штука, например, — женщина от такой штуки не оторвется… блуза — не блуза. В старину таких не носили.

Смастерят, бывало, что-нибудь дома и наденут. Недавно, видно, придумали, и, надо сказать, не худо. Шелк пополам с шерстью, не иначе. Сожмешь — целиком в кулаке уместится, а так — во какая!.. Смотри, как растягивается…

Гвади развернул на свету, перед очагом, новехонький, отливающий яркими красками джемпер. Разгладил его и примерил, хорош ли? Рукава джемпера оказались длинноватыми. Это обстоятельство почему-то привлекло его внимание…

Гвади сидел на низенькой скамеечке перед очагом; рядом с ним — раскрытый хурджин, тот самый, который он давеча принес с базара. Он вынул часть вещей и принялся внимательно рассматривать каждую в отдельности.

Время было позднее, в деревне уже отужинали. Огонь едва теплился в очаге, освещая тусклым светом середину комнаты. По углам было темно. Гвади расположился так, чтобы заслонить детей от огня, — они спали глубоким сном в углу на длинной тахте, туда не достигал ни единый лучик света.

Гвади не отрываясь разглядывал джемпер; прикидывал и так и этак. Нравился он ему. Как кстати он такой широкий и длинный!

Налюбовавшись досыта, Гвади отложил джемпер в сторону и, скрестив руки на груди, уставился на уголья. Он не думал — грезил.

И сладостны были, видимо, эти грезы, недаром губы его что-то шептали, улыбаясь…

Гвади снова взял джемпер, перекинул его через руку и протянул вперед: казалось, перед ним стоит кто-то, кому он почтительно преподносит этот джемпер в подарок. Он лукаво улыбался, а губы шептали:

— Клянусь тобою, чириме, только потому и решился, что сердечно уважаю тебя. Не подумай чего… Не отказывайся, все равно по-своему сделаю. И без того обидно, все бранишь меня, хоть бы разок порадовала ласковым словом. Тебе и в голову не придет, что, как только начнется сбор мандаринов, нагоню трудодней — не меньше трехсот будет их у меня! А может, и все четыреста, чтоб не смела думать, будто Гвади слаб, никуда не годится. Да что говорить! Даже селезенке моей работа полезнее всякого лекарства. Я догадался об этом в лесу: подвигался, походил, пошевелил руками — все тело стало как будто легче, и селезенка не давит на живот. Так вот… Четырехсот трудодней и у тебя не наберется, чириме. Признайся, не наберется ведь? Ты не стесняйся, велика важность, если не наберется… Я — мужчина, чириме, тебе за мной не угнаться! И подарочек мой в счет тех четырех сотен… На что мне четыреста трудодней? Мы двумястами обойдемся — я и птенцы мои. Жизнью твоей клянусь! Слушай, что я еще скажу: раз уж дела мои пошли на лад, буду в колхозе не последним человеком… Построят мне дом, как пообещали, и тогда…