Изменить стиль страницы

Попутно зададим вопрос (сейчас, уже в XXI веке): мы все еще такие? Любим кнут? Хотим и готовы подчиняться одному (пока лишь нежно помахивающему кнутом)? Требовать для него третьего срока? Четвертого? Или пожизненного, как на Кубе, как в Туркмении. Как в Северной Корее.

Император Николай I был, как мы сейчас понимаем, человеком ограниченным, несколько надутым, холодным, нередко прямолинейным, но, в сущности, неплохим. Он не был жесток, почти никогда — груб и даже по-своему справедлив. Обвинять его в особой любви или приверженности к кнуту оснований нет. Ему не хватало образованности, широты взора, исторического чутья. Он не очень понимал, куда он ведет Россию.

Впрочем, ему не хватило и простого христианского великодушия — простить пятерых главных заговорщиков (хотя они и собирались убить его!). И это на годы определило мрачновато-суровый тон его царствования. Самой виселицей Россия была потрясена. Ведь смертная казнь была отменена еще семьдесят лет назад, при императрице Елизавете Петровне. Екатерина Великая сделал только три исключения для Мировича (пытавшегося освободить несчастного Ивана VI), для Пугачева, а также для зачинщиков московского чумного бунта 1771 года.

Дуэль в истории России i_055.jpg

И. Д. Якушкин. 1818 г.

Но прошло более полувека! «Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость», — вспоминал позже Герцен. А Петр Вяземский написал жене: «Для меня Россия теперь опоганена, окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо…»

Здесь мы подходим к важнейшему вопросу, на целые столетия определившему острый и трагический разрыв в нашей национальной ментальности. Речь идет о разном отношении к двум смертям — смерти частной и смерти государственной (последнюю именуют смертной казнью). Поэту Вяземскому, как и многим его современникам, случалось видеть смерть людей у дуэльного барьера. Но ему не становилось от этого душно и нестерпимо. Как же так? Ведь гибнут люди, все больше молодые, полные сил и замыслов. Гибнут в крови боли, бесцельно, бессмысленно… Тут неизбежно приходится обращать внимание на глубинные мотивы и философию внутренне свободного человека. Убийство в честной схватке? Как принято у рыцарей, по правилам, при свидетелях, без подлости, не из-за угла, а равный с равным! Что ж, это судьба, это выбор свободных людей. Но убийство государством (тупой государственной машиной) одного, брошенного в застенок, связанного, беззащитного, нередко оболганного, — это подлость, это мерзость, это глубокий метафизический и нравственный грех. (Именно с этих позиций надо понимать и темперамент, и логику нынешних принципиальных противников смертной казни, к коим автор этой книги причисляет и себя.)

Вернемся к царю Николаю. Увы, он не был талантливым правителем, не понимал (в отличие от своей бабушки Екатерины) безнадежной неэффективности и исторической обреченности народного рабства. «Казарма и канцелярия стали главной опорой николаевской политической науки, — писал Герцен. — Слепая и лишенная здравого смысла дисциплина в сочетании с бездушным формализмом… таковы пружины знаменитого механизма сильной власти в России. Какая скудость правительственной мысли, какая проза самодержавия, какая жалкая пошлость!..» (Читатель! Не хочешь сравнить с современностью? С пресловутой вертикалью власти.)

Заметно изменилась (и не в лучшую сторону) русская армия, особенно гвардия, куда в годы наполеоновских войн стремились самые горячие, самые смелые и вольнолюбивые представители дворянской молодежи. Куда там! Образованные, мыслящие, храбрые гвардейские офицеры исчезали на глазах, оставляя место «отупелым унтерам» (выражение Герцена), все реже становившимся (к радости властей) героями романтических дуэльных историй.

Все тридцать лет император Николай вел Россию к социальной и технологической отсталости, к жестокому поражению в столкновении с Западом в будущей Крымской кампании. К поражению, которое сам не смог пережить.

Нет, не захотели принять благородной декабристской жертвы «слепые небеса» России. Видать, мала она им показалась. То ли будет через сто лет, когда молох новой революции и гражданской войны, увлекая людей призрачной идеей штурмовать небеса, сжует миллионы жертв. И первым под ударами судьбы падет весь дворянский слой, его культурный и этический цвет, эти исторически совсем ненадолго явившиеся люди (эту эпоху образно определил Л. Н. Гумилев: от садов Онегина до вишневого сада Раневской), с их смешными представлениями о чести, честности и достоинстве, с их глубинной и животворящей тягой к культуре. Случайно ли накануне грозных событий семнадцатого года поэт-провидец Осип Мандельштам вспомнит прекрасные времена декабристов, когда молодая Россия еще способна была чутко воспринимать французские идеи свободы и дух немецкого романтизма, когда казалось, что Лорелея поет свои песни не только на Рейне, но и на берегах Невы и Волги? Увы, река забвения поджидала заплутавшихся русских людей за ближайшим историческим поворотом. Случайно ли свое стихотворение «Декабрист» все в том же семнадцатом поэт закончил гениально грустным четверостишием:

Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.

Глава X. «Он был опасный соперник…»

Но голова у нас, какой в России нету.

Не надо называть, узнаешь по портрету:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был,

вернулся алеутом

И крепко на руку нечист.

Александр Грибоедов

Под бурей рока твердый камень,

В волненьях страсти — легкий лист…

Петр Вяземский
О ГРАФЕ ФЕДОРЕ ТОЛСТОМ-АМЕРИКАНЦЕ

Граф Федор Иванович Толстой за двухлетнюю жизнь на берегу русской колонии в Северной Америке и среди аборигенов Алеутских островов был прозван «американцем». Человек оригинального ума и безудержных страстей, Федор Толстой приобрел громкую славу скандалиста, отчаянного бретера и игрока (и даже шулера — многие знали, что он играет в карты «наверняка», в чем он сам признавался: «Я исправляю ошибки фортуны»).

Здесь имеет смысл напомнить, что необычные способности и безудержные страсти были у Толстых в роду, как, кстати, и у Пушкиных, которые были с фамилией Толстых в родстве. Знаменитый наш генетик Владимир Эфроимсон в своей книге «Гениальность и генетика» даже выделил отдельную главку под названием «Династия Толстых-Пушкиных».

Одним из родоначальников династии был упомянутый во II главе Петр Андреевич Толстой, царедворец, дипломат и авантюрист, получивший графский титул для всего рода Толстых из рук первого российского императора. Герой этой главы граф Федор Иванович Толстой был прямым праправнуком Петра Андреевича. Казалось, он в наибольшей мере унаследовал от своего предка и необузданность, и ум, и необыкновенную витальность, жизненную силу. Его двоюродный племянник Лев Николаевич Толстой позже назовет своего дядю человеком «необыкновенным, преступным и привлекательным».

Федор Толстой окончил Морской корпус, служил в Преображенском полку, воевал со шведами в Финляндской кампании 1808–1809 годов, вслед за тем в Отечественной войне с французами, не раз за буйное поведение и выходки подвергался арестам, был разжалован и вновь усердной службой добывал чины. В Америку (точнее, к берегам Камчатки) он попал на совершавшем кругосветное плавание корабле «Надежда», которым командовал Иван Федорович Крузенштерн. Гвардейский поручик Толстой был включен в состав посольства Николая Резанова, которому предстояло основать на западном берегу

Америки форт «Росс». Но Толстому не суждено было добраться до берегов Калифорнии. Его бесчисленные проделки наконец вывели из себя капитана, причем каплей, переполнившей чашу, послужила такая выходка: воспользовавшись отплытием капитана на берег, Толстой затащил в его каюту обезьяну и на ее глазах залил чернилами чистый лист бумаги; нечего и говорить, что вскоре усердный орангутанг залил все капитанские записи. Вернувшийся Крузенштерн без колебаний высадил неуемного поручика на один из Алеутских островов. Толстой на островах прижился, позволил аборигенам сплошь покрыть свое тело татуировками и возвратился в Петербург два с лишним года спустя, по суше, пропутешествовав через всю Сибирь и европейскую Россию.