Изменить стиль страницы

Добавлю от себя: и это не вызывало никакого раздражения в Ставке, никого не снимали, никого не упрекали, что, имея такое огромное количество средств усиления, 60-я армия продвигается так же медленно, как армия ее соседа, 4-го Украинского фронта, не имеющая столько танков и артиллерии.

То, что, по рассказу маршала Конева, произошло дальше, совсем плохо согласуется с решением Ставки о снятии Петрова, кажется, что он, наоборот, заслужи — вал бы очередного благодарственного приказа Верховного и салюта в Москве.

«Но вот 24 марта, — продолжает маршал Конев, — после некоторой паузы, левее нас, в полосе 4-го Украинского фронта, возобновила наступление 38-я армия под командованием боевого командарма К. С. Москаленко. Своими решительными действиями она изменила обстановку на левом фланге 60-й армии. Для противника создалась угроза окружения в районе Рыбника и Ратибора. А у нас возникли благоприятные предпосылки для штурма этих городов. 60-я армия взяла Рыбник и одним корпусом переправилась на левый берег Одера южнее Ратибора».

Это происходило 24 марта, когда Петров был еще командующим фронтом. 26 марта его войска завершили прорыв первой линии долговременной оборонительной полосы и взяли город Лослау. И вместо победного салюта — приказ о снятии. В тот же день в сводке Совинформбюро сообщалось:

«Северо-восточнее города Моравска-Острава войска 4-го Украинского фронта в результате наступательных боев заняли города Зорау, Лослау и более сорока других населенных пунктов…»

Вечером Москва салютовала 1-му Украинскому фронту за взятие Штерлена и Рыбника. В приказе не упоминалась помощь 4-го Украинского, а она была немалая — напомню приведенные выше слова маршала Конева о том, как 38-я армия «решительными действиями изменила обстановку», создала «угрозу окружения», создала «благоприятные предпосылки» для левого, взаимодействующего крыла 1-го Украинского в деле овладения Рыбником и форсирования Одера.

Поразительное несовпадение при оценке одних и тех же действий! По словам Конева — это победа. По письму Мехлиса и директиве Ставки — «провал наступления».

Что же все-таки было? Не может же Ставка ни за что снять командующего фронтом!

Из всего рассказанного мною про Моравска-Остравскую операцию, из впечатлений К. М. Симонова об этих днях с несомненностью вытекает только следующее: были крайне тяжелые погодные условия, затрудняющие наступление; Петров, несмотря на просьбы подчиненных, не обратился в Ставку с предложением перенести срок начала наступления. В этом была не только его вина, но и беда. Поступил он так не по своей военной недальновидности, а желая избежать новых осложнений в отношениях с Верховным. Как видим, несправедливость всегда пагубна, даже крупные военачальники под ее тяжестью в какой-то момент утрачивают свою твердость. Если говорить о виновности Петрова в данном случае, то вина и драма его была не в боевых делах, а в том малодушии, которому он поддался, избегая разговора со Сталиным. Наступление в первые дни развивалось медленно, трудно, но завершилось хотя и не блестяще, но вполне успешно — точно такие же обстоятельства и результаты, только с большими потерями, складывались и на соседнем 1-м Украинском фронте. Главной причиной снятия Петрова были письма и телеграммы Мехлиса. Можно предположить, что в них было нечто необъективное, зачеркивающее прежние добрые дела Петрова, всячески акцентирующее личную виновность комфронта.

Высказать такое предположение дает основание необычно резкая реакция Верховного. Чтобы прийти в такое состояние и забыть все прошлые заслуги Петрова, надо было прочесть в письмах Мехлиса что-то очень пачкающее Петрова.

Написав все это, я заколебался: все же Л. З. Мехлис был государственный и партийный деятель, можно ли, следует ли о нем так писать? Ну, следует ли, то есть справедливо ли это — пусть судят читатели. Напомню при этом, что я не оцениваю всю жизнь и деятельность Л. З. Мехлиса, было, конечно, в ней разное — и плохое, и хорошее, я же говорю только об одном эпизоде из его биографии, и к тому, что он совершил по отношению к Петрову, я ничего не прибавляю и не убавляю. Пишу как было.

Теперь я хочу предоставить слово К. М. Симонову (принеся при этом извинения читателям за величину цитаты), ибо в его дневниковых записях того времени необычайно точно, психологически верно отразилось то, как на приказ о снятии Петрова реагировал Л. З. Мехлис и как — сам Иван Ефимович.

«27 марта 1945 года… С утра я… узнал, что Петров еще не уехал. Мне очень хотелось повидать Ивана Ефимовича, а вместе с тем казалось, что человеку, который еще вчера был здесь командующим фронтом, полным хозяином, могут быть неприятны какие бы то ни было попытки выразить ему сочувствие. И все-таки не повидать его теперь, после всего случившегося, казалось мне просто невозможным…

Я поехал в Кенты к нашим ребятам-журналистам, у которых стоял телефон. Собственно говоря, я не очень представлял себе, как и куда мне звонить. Звонить по телефону командующего — боялся налететь на Еременко. В данном случае это было бы совсем некстати… В конце концов я дозвонился до адъютанта и уже при его помощи связался с самим Петровым.

— Слушаю, — сказал Петров своим обычным ворчливым голосом.

— Здравствуйте, Иван Ефимович, это Симонов говорит.

— А-а, Константин Михайлович, здравствуйте.

Обычно следовали или вопрос: «Ну, где же вы пропадали?», или предложение: «Заходите». Сейчас последовала тягостная пауза.

— Иван Ефимович, очень хочу вас повидать, — сказал я.

— Только попозже, — сказал он. — Вы попозже можете?

— Конечно. Я для этого в Кенты приехал. Буду сидеть здесь, ждать.

— Часов в пятнадцать, хорошо?

— Хорошо. Буду ждать.

— А где будете ждать?

Я сказал, что буду сидеть у журналистов.

— Я вам позвоню, — сказал Петров, и на этом разговор закончился.

Ровно в три, с обычной точностью, раздался звонок.

— Константин Михайлович!

— Да.

— Петров говорит. Приходите. Жду.

Во дворе домика, где жил Петров, было тихо. Ходил только один часовой… Я прошел в приемную. Там сидел только один из ординарцев, которого я и раньше встречал у Петрова.

— Кто-нибудь есть у генерала армии? — спросил я, обходя слово «командующий» и думая о том, что это слово надо будет обходить и в дальнейшем.

Оказалось, что у Петрова сидит секретарь Военного совета.

Через несколько минут он вышел, а я вошел.

Петров сидел за столом, так же, как и всюду, где он бывал, накрытым огромной картой. Он поднялся мне навстречу. Поздоровался. Наступила пауза. Потом Петров сказал:

— У Москаленко-то ничего пошло дело! Двигаются понемножку.

Я сказал, что да, двигаются.

— Вы где были-то?

Я объяснил, где был.

— Да, — сказал Петров. — Хорошо как будто пошло. Если за сегодняшний день и за ночь подойдут к Одеру, то в ближайшие дни могут взять Моравска-Остраву.

— В ближайшие дни? — переспросил я.

— Да. Тут будет одно из двух. Если нам удастся в ближайшие дни форсировать Одер, немцам неоткуда сейчас взять резервы. Чтобы подтянуть их из глубины и в большом масштабе, им понадобится хотя бы два-три дня. А теми резервами, которые они имели под рукой, они уже воспользовались. Рассчитывали на 8-ю танковую и на 16-ю танковую. Но их уже расщелкали. 751-я пехотная в начале боев была у них свежая, но ее тоже разбили. Так что в ближайшем тылу у них не должно быть резервов. Но если день-два не форсировать Одер, эти резервы могут появиться, и тогда будем сидеть под Остравой.

— А сколько еще осталось до Одера? — спросил я без раздумий. Кому же, как не Петрову, это знать! И лишь в следующую секунду вспомнил, что он уже не командующий фронтом и может не знать последней обстановки. Но я оказался неправ.

— Сейчас я вам покажу, — сказал Петров и провел карандашом по карте. — Вот здесь и здесь осталось всего по пять километров. Час назад мне звонил Москаленко. Ночью могут пройти эти пять километров.

Он сделал еще несколько замечаний, касавшихся общего положения на фронте, и мне стало совершенно очевидно, что он не только не желает сам говорить ни о чем, связанном с его отъездом, но и не желает, чтобы на эту тему говорил я. Мне даже показалось, что наш разговор вообще не коснется этого. Но Петров, рассказав о положении на фронте, вдруг спросил как о самом естественном:

— Как, поручения в Москву будут?

И в этом вопросе сказался весь его такт. Он разом дал мне понять, что прекрасно понимает, что я уже наслышан о происшедшем, но что он не намерен касаться этого, а просто, как старый знакомый, раз едет в Москву, предлагает, чтобы я, если захочу, воспользовался этой оказией.

— А когда вы едете?

— Сегодня вечером. До Кракова на машине, а оттуда поездом. У меня свой вагон.

— Спасибо, — сказал я. — Тогда я сейчас схожу, напишу письмо и отдам вашему адъютанту.

— Хорошо, — сказал он.

В кабинет вошел генерал-лейтенант Кариофилли, командующий артиллерией фронта… Понимая, что мне ни к чему задерживаться, я встал и попросил разрешения уйти.

— Всего доброго, — сказал Петров, протягивая мне руку.

Мне хотелось ему сказать разные хорошие слова, но от этого удерживало присутствие Кариофилли. И я лишь немного задержал руку Петрова и пробормотал, что благодарен ему и надеюсь скоро увидеться.

Когда я вышел, у меня в душе была какая-то пустота. Раз Петров ехал отсюда в Москву не спеша, поездом, значит, бродившие у меня до этого мысли, что, может быть, его просто назначают на какую-то другую должность, отзывают в Москву для другой работы, были самообманом. Его не переводили, а снимали, и он ехал теперь в распоряжение Ставки, и неизвестно, долго ли, коротко ли, но будет не при деле, а в конце войны это особенно горько.

По внешнему виду Петрова нельзя было заметить, насколько сильно он нервничал и переживал случившееся. Во всяком случае, он выглядел человеком, твердо решившим держать себя в руках. Даже тот нервный тик после контузии, который подергивал его лицо, когда он волновался, сейчас не был заметней, чем обычно…

Выходя из дома, я встретил на пороге Кучеренко, который был спутником Петрова везде и всюду с первого года войны. Этот толстый, храбрый, обычно говорливый украинец выглядел сейчас ужасно. Он как-то осунулся, почернел. Я почти не узнал его в первый момент. У него был не только совсем другой, тихий, глуховатый голос, но и другое выражение лица. Наверно, потому, что раньше постоянная улыбка была неотъемлемой частью этого лица, а сейчас ее словно вдруг и навсегда стерло. Глядя на Кучеренко, я понял не только то, как сильно переживает он, но и как сильно переживает случившееся сам Петров…»