Изменить стиль страницы

Утро, без четверти восемь, дети ([вписано: ] которых Оттла потом все-таки прогнала) уже тут, после на редкость хорошего дня, вчерашнего, они уже поспешили сюда, пока их лишь двое и одна детская коляска, но этого достаточно. Они мой «семейный совет»; когда я, даже не подходя к окну, убеждаюсь, что это они, мне кажется, будто я поднимаю камень и вижу под ним само собой разумеющееся, то, чего я ожидал и боялся: мокриц и всяких ночных тварей; или скорее не так, не дети — ночные существа, это они, играя в свои игры, подняли камень с моей головы и «удостоили» меня заглянуть туда. Как вообще не они и не семейный совет самое худшее, и то и другое — в одной упряжке бытия; беда, в которой они неповинны и из-за которой они достойны скорее любви, чем страха, — это то, что они последняя станция бытия. За ними начинается — как бы нам ни казался страшным их шум или радостной тишина — хаос, о котором возвещал Отелло. Здесь мы с другой стороны подходим к проблеме писателя. Возможно, я этого не знаю, писать начинает человек, овладевший хаосом; тогда возникают святые книги; возможно, он любит, тогда возникает любовь, а не страх перед хаосом. Лизхен — это ошибка, хотя и всего лишь терминологическая: поэт начинается только в упорядоченном мире. Не означает ли чтение «Анны», которую я, кстати, читаю уже давно и с радостью, что ты все-таки что-то написал о Гауптмане?.. А теперь тебе надо читать и «Пасху», наверное, во время поездки?

Что до истории литературы, у меня было всего несколько минут, чтобы ее полистать, было бы интересно прочесть ее внимательнее, она выглядит музыкальным сопровождением к «Сецессио Иудаика», и удивительно, как в течение одной минуты эта книга помогает читателю, впрочем уже благосклонному, стройно все упорядочить, включая массу полузнакомых, наверняка достойных писательских имен, которые возникают в главе «Наша страна», расположенных в соответствии с ландшафтами, — немецкое достояние, недоступное еврейскому пониманию, и пусть Вассерман каждый день будет вставать в четыре утра, пусть он всю свою жизнь пашет нюрнбергскую землю от края до края, она ничего ему не ответит, за ответ ему придется принять красивые нашептывания из воздуха В книге нет именного указателя, наверное, поэтому я встретил лишь однажды упоминание о тебе без враждебности: кажется, это было сравнение романа Лёна с «Тихо», «Тихо» со всем уважением был назван подозрительно диалектическим. Меня даже похвалили, хотя лишь наполовину, как Франца Кафку (наверное, Фридрих Коффка), который как будто бы написал хорошую драму.

Ты не упоминаешь и про Билека, я бы хотел отдать его в твои руки. Я давно думаю о нем с большим восхищением. Последний раз мне, признаться, напомнило о нем очередное упоминание в статье «Трибуны», посвященной другим темам (автор, кажется, Халупны). Если бы можно было покончить с этим позором, с умышленно-бессмысленным обеднением Праги и Богемии, когда заурядные работы вроде «Гуса» Шалоуна или ничтожные вроде «Палацки» Сухарда выставляются на почетном месте, а совершенно несравнимые с ними наброски Билека к памятнику Жижке или Коменскому остаются неизвестными, это было бы замечательно, и правительственная газета была бы для этого самым подходящим местом. Я, конечно, не знаю, для еврейских ли рук это дело, но твоим я доверяю все. Твои замечания о романе устыжают меня и радуют, примерно как я радую и устыжаю Веру, когда она, как это довольно часто случается, сделав нетвердый шаг, нечаянно садится на свой маленький задик, а я говорю: «Je ta Věra ale šikovná». Она-то, несомненно, знает, поскольку чувствует задом, что села неловко, но мое восклицание так действует на нее, что она начинает счастливо смеяться, убежденная, что именно так делается кунштюк настоящего усаживания.

Напротив, сообщение господина Вельча[117] мало что доказывает, он a priori убежден, что собственного сына можно только хвалить и любить. Но в таком случае — с чего бы здесь загореться глазам. Сын, неспособный жениться, продолжить фамилию; в 39 лет уже на пенсии; занят лишь своими эксцентрическими писаниями, от которых хорошо или плохо только ему; неспособный к любви; чуждый вере, даже молитвы о спасении души от него не дождешься; с больными легкими, к тому же заполучил свою болезнь, как совершенно справедливо считает отец, когда, впервые покинув на время детскую комнату и будучи неспособным к самостоятельной жизни, нашел себе нездоровую комнату у Шенборна. О таком ли сыне можно мечтать.

Ф.

Что делает Феликс? Мне он больше не отвечал.

[Плана, штемпель получения 31.VII.1922]

Дражайший Макс, наскоро еще один привет перед отъездом (пока еще позволяют внизу хозяйка, племянник и племянница — хозяйкины, я имею в виду). По порядку, как ты писал:

Билек: если ты действительно хочешь попытаться сделать то, о чем я осмеливался говорить лишь как о фантастическом желании, на большее сил не хватало, это меня радует чрезвычайно. Это, по-моему, была бы борьба того же уровня, что борьба за Яначека, насколько я способен понять (чуть было не написал: борьба за Дрейфуса), причем предметом борьбы в таких случаях являются не Билек, Яначек или Дрейфус (потому что у него, возможно и наверное, дела сносные, в той статье писалось, что у него есть работа, выставлена уже седьмая копия статуэтки «Слепой», и неизвестным его назвать уже нельзя, в той же статье — которая вообще посвящена была отношению государства к искусству — он был даже назван «velikan», борьба не должна идти за что-то необычное, это снизило бы ее уровень), а само искусство скульптуры и современное состояние человека. При этом я, конечно, все время думаю лишь о колинском Гусе (не столько о статуе в галерее Современного искусства или о памятнике на Вышеградском кладбище, а куда больше о расплывшейся в памяти массе не очень доступных мелких работ в деревне и о его графике, которые видел раньше), когда выходишь из переулка и видишь перед собой большую площадь с маленькими домами вокруг, а посередине Гуса, в любое время, в снег и летом, все вместе образует восхитительное, непостижимое и потому как будто произвольное, в каждый новый момент заново формируемое этой могучей рукой, включающее в себя и самого зрителя единство. Примерно такое же впечатление производит овеянный дыханием времени дом Гёте в Веймаре, но за творца, создавшего все, требуется тяжелая борьба, и дверь его дома все время закрыта.

Было бы очень интересно узнать, почему убрали памятник Гусу; мне вспоминается рассказ моей умершей кузины, что еще до его установки все городские деятели были против, и многие оставались против еще потом, похоже, и до сих пор.

Новелла: жаль, что я не могу познакомиться с окончательным вариантом.

Лизхен понять, конечно, гораздо легче, чем М. Что бывают такие девушки, мы учили в школе, но мы, конечно, не учили, что их можно любить и тогда они становятся непонятными.

Феликс: волшебника-психиатра трудно себе представить, но Ф., конечно, достоин даже самого невероятно-прекрасного… Почему он не может взять «Еврея», это было бы очень хорошо, а если нет, очень печально. Конечно, в данный момент это меньше, чем «Самооборона», но все же достаточно много, чтобы могло хватить (я исхожу из того, что «Еврей», если его мог редактировать Хеппенхайм, может редактироваться и из Праги), а должность была бы представительская и потребовала бы от него гораздо меньше работы, чем «Самооборона». Конечно, прекрасная «Самооборона» оказалась бы в опасности, это было заметно уже в промежуточное правление Эпштейна, которое осталось в памяти лишь вещами вроде «Вперед выходит русский халуц»[118], «Самообороной» нельзя заниматься между прочим, она требует такой самоотдачи, как у Феликса… Что до меня, то я, увы, могу помыслить о вакансии в «Еврее» для себя лишь в шутку или в полудремотных мечтаниях. Как я могу претендовать на что-то подобное при своей бескрайней невежественности, полном отсутствии связей с людьми, не чувствуя под собой прочной еврейской основы? Нет, нет.

вернуться

117

Я написал Кафке, что старый господин Вельч (отец Феликса Вельча) поведал мне, с какой гордостью и горящими глазами отец Франца рассказывал о сыне.

вернуться

118

Халуц — пионер.