– Бросайте. Я вытрусь сам, – заявил Филип. – Теперь что касается этой проклятой ванны…
– Милорд, позвольте оставить ее. Вода пригодится вам утром, поскольку вы, кажется, желаете принимать ванну каждый день.
– Вода? На завтра? Вы что, спятили?
– Простите, милорд…
– Пусть немедленно унесут ее, а завтра нальют свежего кипятка. Ей-богу, Хопвит!
Хопвит закрыл глаза.
– Как угодно вашей светлости. Пожалуйте ночную сорочку… нет, милорд, ее надевают через голову, и тапочки. Вот халат, уверен, он вам понравится. Как видите, хорошо простеган, а красный цвет вам очень идет. Что же касается пояса, позвольте, ваша светлость…
– Нет, черт побери! Я и сам могу завязать проклятый пояс. Я что, неразумный младенец?
В глубине души он понимал, что его раздражительность вызвана не близостью Хлорис и приближением неизбежного скандала. Как не вызвана она и разногласиями с Хопвитом, которые всегда проявлялись при мытье или одевании.
Филип был раздражен потому, что дом каким-то смутным образом был ему очень знаком. Он понял это сразу, когда карета подъехала к «Пристани». Дом из белого камня, еще не успевшего посереть, был расположен в глубине парка и представлял собой квадратную массивную постройку в георгианс-ком стиле, с тяжелыми колоннами над широкими ступенями, ведущими к парадной двери. Дом поразил Филипа не только тем, что он его знал, – впервые он испытал ужас.
Он стоял в собственной спальне, одетый в ночную сорочку и винно-красный халат, и подозрительно озирался вокруг. Его терзали дурные предчувствия.
По меркам 1770 года комната была большой и просторной, но ее освещала только одна свеча в стеклянном подсвечнике. Тени плясали на мебели красного дерева работы Шератона, по тяжелой старомодной кровати под балдахином на столбиках, которая вселяла неприятные мысли о клопах и прочих паразитах. От ванны, несмотря на яркий огонь, поднималось тягучее облако пара, обои с узором в виде молодой капусты отсырели.
Дженнифер, которая должна была сейчас находиться в месте, называемом и Хопвитом, и миссис Поппет «ванной», не подавала признаков жизни. Очевидно, ей этот дом ни о чем не говорил. Зато ему…
– Хопвит!
– Да, милорд?
– Я грубый и плохо воспитанный негодяй, как вам прекрасно известно.
– Позволю себе с вами не согласиться, милорд.
Дверь из спальни выходила на площадку второго этажа. Слева от Филипа находилась еще одна дверь; он отчего-то знал, что она ведет в его гардеробную.
Быстро подойдя к двери, он распахнул ее. В гардеробной также стояла мебель красного дерева работы Шератона. Там находилось и зеркало в полный рост – впрочем, при свете единственной свечи смотреться в него не было никакой возможности. Гардеробная была гораздо меньше спальни. Слева находилась перегородка, имеющая еще одну дверь.
– Хопвит, что за перегородкой?
– Еще одна комнатка, милорд, там сложена ваша одежда. А также кладовая, где хранятся сундуки, шляпные картонки и прочее.
Впереди в стене была очередная дверь. Филип подошел к ней, увидел, что дверь закрыта на деревянный засов, и потянул за него. Однако, когда он повернул ручку, оказалось, что дверь заперта с другой стороны.
– А там что?
– Будуар ее светлости. – Хопвит опустил глаза. – Она… ваша светлость вспомнит, что дверь была заперта с обеих сторон полтора года назад.
– А за ее будуаром?
– Спальня ее светлости, милорд. Филип повернулся к слуге.
– Хопвит, – сказал он со всей искренностью, – что вы скажете, если я вынужден буду признаться вам: все это – дьявольский и лживый маскарад? Само время растеряло шестерни и уплыло за гору? Что я – вовсе не лорд Гле-нарвон?
Хотя Хопвит по-прежнему стоял опустив голову, он улыбнулся тенью улыбки.
– Не скрою, – пробормотал он, глядя в пол, – с недавних пор вы ведете себя странно. Это все от учености – вы слишком много знаете. Но…
– Да?
– Если ваша светлость не боится подхватить простуду после того, как раскрылись поры от горячей воды…
– Я не склонен подхватить простуду! В чем дело? Кланяясь, Хопвит попятился назад, в спальню. Там он взял
незажженную свечу, стоявшую на оловянном блюде в шатком подсвечнике, на комоде у двери, ведущей на площадку. Он зажег свечу от лучины, вытащенной из трутницы, и, подняв свечу над головой, открыл дверь в коридор.
Филип, в халате и шлепанцах, шел впереди. В коридоре гуляли сквозняки; к неудовольствию Филипа, оказалось, что и здесь полным-полно призрачных воспоминаний.
Он не сразу разглядел темные портреты на стене – по два, по три между дверными проемами. В конце галереи, у самой лестницы, висела только одна картина. Хопвит поднял свечу повыше, и свет упал на потемневший холст в тяжелой деревянной раме.
Сердце Филипа едва не выпрыгнуло из груди.
Хотя он редко смотрелся в зеркало, ошибки быть не могло. Тот же лоб, нос, рот, подбородок, но главное – суровый и вместе с тем насмешливый рот. На голове сидел длинный и тяжелый подбитый парик, увенчанный расшитой треуголкой. Под шейным платком тускло блестел нагрудник кирасы.
– Это ваш дедушка, – сказал Хопвит, – второй граф Гле-нарвон. – Хопвит поднял свечу повыше. – Он сражался во Фландрии с Великим герцогом, милорд, и очень отличился при Уденарде. Его прозвали Забияка Джек.
– Но это невероятно!..
– Мальчиком, – продолжал Хопвит, – я видел, как он скакал домой по улицам Лондона после той кампании, которой завершилась долгая война. Я видел, как он скакал, а барабаны и флейты исполняли марш «Британские гренадеры». Даже самого герцога Мальборо приветствовали не так бурно, потому что народ терпеть не мог его сварливую жену. А Джека Клаверинга любили все. Он с такой же готовностью отшвыривал прочь куртку, чтобы побиться на кулаках с каким-нибудь грузчиком, как обнажал клинок, чтобы биться на дуэли с каким-нибудь генералом. Его кошелек был открыт для всех, как и его сердце. Благодарю Господа, милорд, что ваш дедушка возродился в вас!
Филип уставился в пол. По какой трагической, необъяснимой ошибке этот верный старый слуга так привязан к самозванцу?
– Хопвит! Перемирие!
– Умоляю простить меня, милорд, – отвечал Хопвит не оборачиваясь, – за ту смелость, какую я на себя беру. Но вот здесь, в углу портрета, его герб и девиз: «Et ego ad astra» – «И я к звездам». Милорд, отныне это и ваши герб и девиз!
Пламя свечи танцевало на сквозняке.
Ни Филип, ни Хопвит не слышали, как внизу по гравию загрохотали колеса. Только когда восковые свечи осветили нижний вестибюль, когда отперли парадную дверь и откинули с нее цепочку, когда послышалась тяжелая поступь леди Олдхем, Филип и его слуга вздрогнули и очнулись.
– Черт меня побери! – загрохотала снизу леди Олдхем. – Я старая карга, милая моя, и не люблю всю эту суету. Хочу в постель!
– Сейчас, леди Олдхем, – пропело спокойное и ленивое контральто Хлорис. – Молли позаботится о вас после того, как прислужит мне.
Неверной походкой, задыхаясь и спотыкаясь, леди Олдхем начала подниматься по дубовой лестнице.
– Ну и ну! – восклицала леди Олдхем. – Нечего сказать, лакомый кусочек для газетчиков! Наш душка-принц в ярости, чтоб мне расцарапаться до крови (и это не просто фигура речи–я где-то подцепила парочку блох). Но ваш муженек, дитя мое! Черт меня побери, если он не разгромил Бристольского Молота, не расплющил его в лепешку. Слыхала я, то же самое он вчера проделал с Джоном Джексоном. Вы гордитесь им, а?
– Он действительно кое в чем преуспел. – Голос Хлорис
– оставался таким же холодным. – Однако грубость и неуважение, проявленные по отношению к принцу Уэльскому, не так легко простить!
Филип снова почувствовал, как его душит злоба.
Вот над перилами показалась голова лакея в серой с золотом ливрее – цвета Гленарвонов; он пятился, неся канделябр с пятью свечами. Затем появились страусовые перья, выкрашенные в пунцовый и желтый цвет; они криво болтались на голове леди Олдхем. За ними – прямые белые перья Хлорис, которая успела заново набелить и нарумянить лицо, восстановив красоту; хорошенькое, свежее личико Молли и еще одно хорошенькое личико служанки, чье имя Филип не мог вспомнить.