Менделеев переводил высокую цель на язык обычных земных дел, говорил о промышленности и торговле. Он понимал, что в XX веке время сжалось, и опасность «не уцелеть» может возникнуть очень быстро. Монгольское иго можно было терпеть три века, понемногу накапливая силы, а сегодня стоит утратить контроль над своей промышленностью на пару поколений — и мы на крючке, с которого не сорвешься. Конечно, многие это понимают, пассивное сопротивление растаскиванию России нарастает.
Вопрос сегодня в том, когда «пересекутся» противодействующие процессы. Успеют ли русские люди в своем осмыслении жизни обрести политическую волю до того, как продажные временщики доведут разрушение нашего народного хозяйства до критической точки. Ведь мы до сих пор не знали цепей экономического рабства. Бывало, мы жили впроголодь, но на своей земле — а это совсем другое дело. Пока у России остался костяк народного хозяйства — земля и недра, дороги и энергетика — все поправимо, если люди соберутся с мыслями и начнут говорить друг с другом на простом и понятном языке. Сейчас нам голову забили всякой чушью, за которой не видна суть. Демократия! Рынок! Конкурентоспособность! Глобализация! Как только люди сдерут с глаз всю эту липкую паутину, они сразу поймут, почему в нашей холодной стране нельзя приватизировать землю и Газпром, почему нельзя отрывать городские теплосети от заводской котельной. А если все поймут, то любыми способами не допустят — никакие боровые и немцовы в парламенты не попадут. Но если опоздаем…
С культурой дело сложнее — утрату хозяйства почти каждый ощущает на своей шкуре и очень быстро. Но мы можем просмотреть другую опасность — тайное искоренение русской школы. Она нас держала как народ, не давала разделяться на индивидов и на классы. Ведь городская жизнь изолирует человека, лишает его общинного духа деревенской жизни и труда. Как же мы до сих пор, и в облике промышленного городского общества оставались русским народом? Многое значил, конечно, тип трудовых коллективов наших фабрик и заводов — «община в промышленности». Но сам он задавался культурой, а она вкладывалась в умы и души семьей и школой.
Свою школу Россия выстрадала, но мы ее даже не оценили — потому что еще не утратили. Христианство — «вселенская школа» — создало особый тип образования. Оно из ребенка воспитывало личность. В XIX веке буржуазное общество породило совсем иную, принципиально новую школу («фабрику субъектов»). Эта школа, исходя из протестантской идеи предопределенности, воспроизводила не народ как единое культурное тело, а два класса — элиту и массу. Русская культура и особенно литература в прошлом веке вела трудную борьбу с этой идеей школы — Лев Толстой даже стал писать учебники и пособия. И уже в 1918 г. съезд учителей установил, что массовое школьное образование в России станет развиваться в виде единой школы. Так уже в условиях промышленного общества был воссоздан тип школы христианской, воспитывающей личность, а не человека массы или элиты. Школа сохраняла нас как народ, и война должна была бы нам это объяснить.
Сегодня с одинаковым усердием разрушают условия сохранения и развития русской идеи — хозяйство как материальную базу для жизни народа и школу как постоянно действующую матрицу, на которой народ воспроизводится в каждом новом поколении.
От чуткости, ума и воли «тех, кто любит Россию», зависит, удержим ли мы оба эти фронта, пока вновь соберется с мыслями и силами народ. Должны удержать, даже если какие-то отдельные стороны русской идеи мы понимаем по-разному. Возможно, мы вообще ее в словах никогда и не выразим. Одно ясно: эта идея жива, пока жив ее носитель — русский народ.
Декабрь 1999 г.
Право на жизнь — за красивый дизайн
Ошибочно думают, что выход из кризиса — проблема экономическая. Экономист — это инженер, который обеспечивает работу хозяйственной машины (или ее подсистемы — смазки, питания и т.д.). Такой инженер даже не обязан знать теоретических принципов всей машины — например, термодинамики как теории паровой машины. Тем более инженер, специалист по дизелям, не обязан знать теории машины иного рода, например, ядерного реактора. И когда слушаешь рассуждения экономиста о нашем кризисе, даже страшно становится: о чем он вообще говорит? Ведь он явно не понимает, в чем суть рыночной экономики и в чем ее отличие от нашего хозяйства.
Если сказать коротко, то страна может устроить жизнь своего народа как семью — или как рынок. Что лучше — дело вкуса, спорить бесполезно. Ведь в семье бывает отец-тиран, мать не велит дочери по ночам гулять и т.д. Какие уж тут права человека. На рынке же все свободны, никто ничем никому не обязан, хочешь — покупай, не хочешь — мимо ступай. На цивилизованном рынке даже не обвешивают и полицейский вежливый. Но спутать невозможно: семья есть семья, рынок есть рынок. В России сейчас произошло именно это — жизнеустройство семьи попытались превратить в жизнеустройство рынка. А не выходит это в России. Оттого и бедствие.
В мире была и есть только одна цивилизация, которая вся устроилась по типу рынка — Запад. Это было бы невозможно, если бы он три века не высасывал огромных средств из колоний. Триста лет на одного европейца бесплатно работали четыре человека (индусы, африканцы и т.д.), самые плодородные земли и недра четырех континентов. На эти средства и была построена промышленность, шоссе и мосты, уютные дома и небоскребы. Эти средства работают и сегодня.
Советское хозяйство было производством ради удовлетворения потребностей, а не ради получения прибыли. Это два разных хозяйственных организма. Из сути общества как семьи вытекал и принцип хозяйства — думать обо всей семье и жить по средствам. На этом строилась вся наша цивилизация. Реформа Горбачева-Ельцина только потому и стала возможной, что всех нас, весь наш народ, долго соблазняли — и наконец соблазнили — жить не по средствам. Это вопрос не экономики, а духа. Нас соблазнили отказаться от одного из главных устоев русской жизни — непритязательности и нестяжательства.
Вот мелочь — упаковка. На Западе затраты на упаковку примерно равны стоимости самих товаров. Мы тоже захотели яркой обертки, рекламы — захотели красиво жить. Но Россия как семья могла жить только скромно — иногда есть сласти, но из простого бумажного пакета. Решив тратиться на упаковку, мы должны были так сократить количество самих сластей, что их могло хватить лишь меньшинству. Хоть расшибись, иначе невозможно. В этом суть того поворота, на который согласился народ. Согласился по незнанию, под влиянием обмана — неважно. Важно, что не видно воли к тому, чтобы осознать тот выбор.
В советское время мы жили по средствам — долгов не набирали и даже концессий иностранцам не давали. Но и армия была сыта и вооружена, и шахтеры не голодали, и хоккеистов не продавали. Дело, конечно, в советском типе хозяйства, ему по эффективности не было равных. Но то хозяйство было бы невозможно без этих двух духовных условий — непритязательности и нестяжательства людей.
Образно говоря, для того, чтобы иметь и надежный достаток, и безопасность, и возможность постоянно улучшать жизнь, требовалось, чтобы народ был согласен ходить в домотканом. И народ был до поры согласен. Но то меньшинство, которое от этого страдало, обратилось к молодежи. И она, сама не хлебнувшая голода и холода, возмутилась всем домотканым и потребовала себе модной фирменной одежды.
Соблазн проводили в два этапа. Сначала нам объясняли, как плохи наши товары по сравнению с западными. Яд подавался даже с патриотической ноткой: ведь можем же делать прекрасные истребители и ракеты, почему же туфли плохие! Сравнение было такое сильное, что мало у кого приходил на ум вопрос: а есть ли у нас средства на то, чтобы и ракеты, и туфли были экстра-класса? И если средств недостаточно, то правильно ли было бы делать хорошие туфли, но плохие истребители?
Второй этап соблазна ударил еще сильнее: при Горбачеве отменили план, в страну хлынули импортные товары и почти каждый смог пощупать их руками, попробовать в деле. Многие стали мечтать, чтобы демократы поскорее прикончили все отечественное производство, чтобы вообще наши товары полки не занимали. Говорят, что люди получили свободу и поступают разумно — выбирают лучшие товары. А раньше плановая система всех заставляла носить плохие туфли и ездить на «запорожце». Чтобы показать ложность такого объяснения, я и применил слово «домотканый». Ведь главное в домотканой одежде не то, что она хуже фирменной, а то, что она не покупается, а делается дома. Почему же русский крестьянин ее носил? Почему он носил лапти? Разве не было в лавках хороших сапог? Какой Госплан ему не разрешал? Дело было в том, что крестьянин думал о жизни семьи, внуков и правнуков. Конечно, сапоги ему нравились больше лаптей, но он их не покупал, пока не купит лошадь и плуг. Он ходил в домотканом.