Изменить стиль страницы

Пришлось Женьке дать отмашку ожидавшим внизу и карабкаться на вторую скалу, где росло дерево, которое можно было использовать как опору. Чертыхаясь и ободрав до крови колени, Звонарев устроился наконец на втором выступе. Капронового линя едва хватило. В руках у Женьки осталось метра два. Знаками он показал Шухову, что можно начинать штурм залома и где удобнее идти.

Наконец Женька стал выбирать слабину.

Мотор наверху был слышен слабо. Потом лодка на минуту скрылась из виду, лишь по направлению натянутой веревки Звонарев мог судить о пути лодки с работающим на полных оборотах «Вихрем», пока скорость течения и дюралевой плоскодонки не уравнялась.

Тогда Звонарев принялся тянуть, тяжестью всего тела вываживая моторку. Он понял, что инспектор вывел плоскодонку на самую быстрину, преодолевает стрежень. Неожиданно натяжение ослабло. Женька едва не загремел с выступа.

- Был бы номер… - выматерился он. Обернул двумя витками веревку за ствол, свесился через край выступа. Обругал себя, увидев, что лодка проскочила стрежень и осторожно пробирается под самой скалой к тому самому месту залома, где он ниже.

- Обормот, - сказал себе Женька. - Сила есть - ума не надо. Надо ж самому было рассчитать, сколько веревки вытяну, пока инспектор стрежень минует.

И Женька сплюнул в ту сторону от скалы, куда чуть не загремел по собственной глупости, опять начал осторожно выбирать слабину. В слабой струе течения лодка шла на моторе, сама, очень медленно, метр за метром отвоевывая расстояние. Пока у мотора хватило сил. Потом слабины не стало. Женька глянул за край площадки и увидел с высоты лодку у самых коряг, из-под которых, выгибаясь по-кошачьи, била тугая струя.

- Поможем… - скомандовал сам себе Женька и принялся снова тянуть всем корпусом линь, но теперь уж ходя с веревкой через плечо сбочь ствола, чтоб успеть схватиться за него, не завалиться в реку.

Опять остановка.

- Дотянул вроде, - пробормотал Звонарев, закрепив линь, и заглянул вниз. - Порядок.

Нос лодки был у самого бревна, через которое с громким хлюпаньем перекатывалась вода. Инспектор выключил мотор. Линь натянулся до звона, передавшегося металлическому корпусу.

Семен Васильевич понял, что пора поднять из воды винт подвесного мотора. Плоскодонка прыгала и скакала на пульсирующей струе, словно необъезженная лошадь. Нос моторки в это время коснулся бревна, и Шухов почувствовал, как истерической дрожью забился корпус. На мгновенье Шухову подумалось, что от этого прикосновения лодки к бревну залом сейчас разойдется, рассыплется, громадные пни с щупальцами корней обрушатся на него вместе с бревнами, застрявшими между ними.

Корпус отошел от бревна. Дрожь пропала.

«Что за чертовщина? А ты спокойней, инспектор…» Он слишком резким движением завалил мотор в лодку, и она, подпрыгнув, чиркнула бортом.

- Спокойно, спокойнее. Плавно надо двигаться. Здесь в оба надо глядеть, а чувствовать свою скорлупку за пятерых.

Держась за борта, инспектор не спеша и очень осторожно продвинулся к носу дюральки. Потянулся к корню, плетью свисавшему сверху, дотронулся и отдернул руку. Корень напряженно и упруго дрожал, ему передавался трепет всего залома, содрогавшегося под напором воды. Семен взглянул на свою руку - твердую, уверенную - и улыбнулся.

- Когда сам у черта в лапах, так и вы успокаиваетесь.

И память вам не мешает. Ишь вы какие! Так уж не подведите, - и схватился за плеть корня опять.

Понадобилось несколько секунд, чтоб освоиться с трепетом залома. Сбоку от Семена торчала свежая ветка, видно недавно прибившегося дерева. Солнце просвечивало листья, дрожь в них ощущалась особенно сильно, и было неприятно на них смотреть.

Шухов отыскал взглядом надежный ствол в заломе, хотел уж ступить на него, да поостерегся. Ненадежной показалась вспученная кора. Тогда он для проверки ударил кованым каблуком по стволу. Брызнули фонтанчики, послышался легкий треск, шелест, и прямо на глазах лесина была ошкурена течением.

- Вот так, инспектор, - поблагодарил себя Шухов.

Потом он перелез, держась за шнур корня, из лодки на дрожащий залом. Теперь Семен ощущал трепет переплетенного в плотину бурелома подошвами ног. Выбравшись повыше, он нашел среди ветвей и валежин узкое местечко, где способнее переволочь лодку, помахал рукой Женьке, чтоб тот ослабил линь. Плоскодонку требовалось подать ближе к скале.

Только теперь инспектор обратил внимание, что уровень воды за заломом выше чем на метр. Течение там вроде спокойнее, лишь у самого края бродят по поверхности, возникая то там, то тут, воронки водоворотов и ныряют под бревна с противным сосущим хлюпаньем.

- Давай, давай побыстрее, Семен, - поторопил он сам себя.

Пропустив веревку через спину и схватив ее обеими руками, инспектор с трудом вытянул плоскодонку на намеченное для волока место. Ступать приходилось очень осторожно, пробуя прочность коры на стволах. Поскользнись он - и нога попала бы в капкан.

* * *

Трясогузка, цвиркнув, села на слегка приподнятый берестяной нос оморочки. Лариса перевела взгляд с раннего желтого листка березы, плывшего рядом, на нежданную гостью. Сероголовая и желтобрюхая, с зеленой накидочкой на спинке, она кокетливо качалась на тонких ножках, словно никак не могла найти устойчивого положения, помахивала черно-белым хвостом. Дергая головой, птица присматривалась к недвижно сидящей Ларисе темной бусиной глаза, то одного, то другого.

«Чего Сергуньке нравятся эти птицы? - подумала она вдруг. И тут же: - Скоро этот проклятый порог? - И снова: - Нравятся вот Сергуньке трясогузки… Веселые и хитрые, говорит. Почему хитрые?»

Тишь, подчеркнутая ровным шумом порога вдали, и яркие берега в цветном разнотравье… Покой небес и зеркальное отражение деревьев и скал в покойной воде… И эта веселая и хитрая птаха… Пахнущая березой и кедровой смолой оморочка-пирога… Все само по себе.

И она, Лариса, сама по себе. Будет, не будет ли стоять на выступе та дальняя березка, свались в реку вон тот камень со скалы, тот, что похож на нос, пропади пропадом пичуга-трясогузка или она, Пичугина, - ничего-то во всем мире не изменится. И есть я, нет ли меня - все едино… Дар напрасный, дар случайный, жизнь…

Да скорей бы уж порог - и думы прочь.

И ничего не изменилось, поиграй она с Сергунькой еще час ли, другой. Хорошо-то как с ним… Чего тебе, глупая трясогузка? Совсем она не веселая и не хитрая. И брови у нее белые, глупые, совсем как у меня. А Сергунька спросит о чем-нибудь, один глаз прищурит, вторым из-за переносья косит-пытает…

Ох Сергунька…

Была Лариса слишком молода, чтоб всерьез поверить в свою неминуемую гибель на пороге. Любой и каждый мог сгинуть, только не она. Да и люди много старше и поопытней её, даже глядевшие в оскал смерти, понимают: «Она пришла…», может быть, только в последний момент или миг. И то, вероятно, не каждый. Очевидно, потому, что себя невозможно представить без мира, без неба и воздуха, который так привычно и просто вдыхаешь, без ощущения самого себя.

Лариса огляделась, попыталась ощутить отчаяние, безвыходность своего положения. И не смогла.

Что ей, в конце-то концов, за дело до того, кто и как к ней относится? Плохо? Пусть плохо. Ни жарко ни холодно. Иное - противно ощущать себя виноватой.

Тошно стало. Она переживала вину, сознавала свою неправоту. Разве ее согласие на уговоры Бондаря случайное решение?

Разве она не радовалась, когда узнала, что Садовская не пойдет в «поле»? Разве не ясно стало ей - она одна пойдет в тайгу и сделает открытие одна? И это вопреки, казалось бы, всем прогнозам и разговорам: мол, в нынешнее время большие дела не творят одиночки. Да, не творят. Не творят. Используют опыт, предположения, догадки десятков и сотен умов, которые мыслили до них. И в этом смысле наука всегда была коллективной.

А она, она оказывалась одиночкой! Пусть у победы тысяча родственников, но все равно победитель один! Он единствен. Как ни кинь. И пусть потом, после ее имени, идет перечисление той тысячи. Она-то первая, была и останется одна. Единственная!