Изменить стиль страницы

Бомонт, напротив, являл миру единственный свой талант, благородный и прекрасный. Он был самым красивым мужчиной из всех присутствующих — высокого роста, светлый, с золотистой бородой, с широко открытыми, странно посаженными зелеными глазами, с точеной фигурой — истинная статуя. Никто из них не знал в действительности Фрэнсиса Бомонта, разве только Флетчер; а Шекспир думал порой, что, пожалуй, и Флетчер не знал вполне своего друга и партнера по писательскому труду. И не университетское образование Бомонта отдаляло их от него или его от них, ибо и Флетчер и Джонсон получили такое же образование. Нет, Бомонту просто было присуще какое-то врожденное чувство отчужденности, от которого ничто в жизни не могло освободить его. Что могло стащить Бомонта с этих духовных горных цитаделей и побудить его заняться драматургией?

Флетчер так же отличался от Бомонта, как только может один человек отличаться от другого; маленький, смуглый, взъерошенный, женственный, он обладал необычайно тонким остроумием, душевной теплотой и творческой плодовитостью. У него возникал сюжет далее во время разговора. Сотрудничество этих двух людей было совершенным — так всегда думал Шекспир. Бомонт вкладывал в их труд рассудочность, вкус, чувство пропорции, творческую способность, добросовестность и неподдельное поэтическое качество. Флетчер, с другой стороны, вносил в их общий труд девственный лес мысли и идей, сюжета и плана. Шекспир любил и уважал Бомонта. Но он питал странное духовное родство по отношению к Флетчеру.

— Ты никогда бы не забыл Молл Фрит, если бы увидал ее, Джон, — сказал Бербедж, сухо обращаясь к Флетчеру. — Она такого же роста, как Фрэнк, но не могу сказать, чтобы она была такая же толстая, — она гораздо толще. Она может удержать двух мужчин одной рукой и убить их другой — кулак у нее словно конское копыто. К тому же красивая баба — златокудрая, с огненными глазами. Волосы у нее до пят, и она так и ходит иногда. Она тогда вся точно объята пламенем, с головы до ног. Она сама пробила себе дорогу, пядь за пядью, пока не взошла на свой распутный трон. Никто из женщин не любит ее, никто не осмелится рассердить ее, но каждая отдала бы свою душу, чтобы сблизиться с ней. Никто из мужчин не станет раздражать ее и не осмелится полюбить ее, но каждый дал бы отрезать себе уши, если бы она избрала его своим любовником. Она обобрала как липку не одного простачка… Она во многом напоминает — хотя сферы их деятельности так различны — нашу покойную девственную королеву Элизабет, — добавил он сухо.

— Как жаль, Вилл, что ты не встретил ее первой, — сказал Хемминдж.

Это замечание вызвало ряд непристойностей. То высокое уважение, доходившее до преклонения, которое бедный Джон Хемминдж питал к Шекспиру, было предметом насмешки членов клуба «Сирена». Бен, особенно в эту минуту, дрожал от смеха с головы до ног. Хемминдж видел, что смеются над ним, и совершенно спокойно относился к этому. Он поднял свои большие серые глаза на предмет своей заботы. Хемминдж был здоровенный, широкоплечий мужчина. По сравнению с Бомонтом он напоминал сельского жеребца-производителя рядом с конем рыцаря. Тем не менее во время их блужданий по городским притонам разные Долли, Молли и Полли бросали многообещающие взгляды не на Бомонта, а на Джона Хемминджа.

— Правильно, Джон! — сказал Шекспир сухо. — Очень жаль, что я не увидел ее первой. Я знаю, что ты жалеешь, — и я согласен с тобой, что кто-нибудь из присутствующих здесь бедных писак родился на свет для того, чтобы лишить меня некоторой доли романтики и поэзии, которыми богата веселая Англия.

— Ах, Вилл, — Флетчер постарался дать разговору другое направление, — ты не слыхал о Дэборне и его новой детской труппе? И о новом театре неподалеку от «Парижского сада»?

Разговор оживился. Чумазый мальчик-половой, испуганный взгляд которого устремлялся на Джонсона при малейшем его движении, наполнял всем кубки вином «Кэнери» снова, и снова, и снова. Пылавший в очаге огонь по временам погасал, но каждый раз кто-нибудь питал его из кучки поленьев, лежавших рядом. При вспышке пламени маленькие кружки матового стекла в окнах превращались в ряд сверкающих глаз; комната казалась наполненной людьми. Эти сверкающие глаза освещали самые далекие уголки, кроме угла, уже освещенного пламенем свечи, где Том Хэйвуд писал не переставая, несмотря на разговор, писал без конца, в то же время принимая участие в разговоре. Огромная простая горница представлялась Шекспиру семейным очагом, ибо здесь были проведены тысячи залитых вином, заполненных спором ночей. Каждая картина на стене, каждый непристойный куплет были так знакомы ему. И люди, сидевшие здесь, были его друзья, верные и испытанные. И нельзя сказать, чтобы он ни в чем не расходился с ними, в большом или в малом, или же, что он любил всех в одинаковой мере. Но не было среди них ни одного, кто не представлял бы собой яркого, красочного звена в цепи его лондонского существования. И когда яркое пламя в камине сменилось тихим мерцанием, так что лица были видимы смутно и только сверкали оловянные кубки и искрящиеся смехом глаза, Шекспир особенно остро почувствовал, как близки ему все эти люди. Он слушал их рассказы, следовавшие один за другим, и когда разговор переходил в дуэль остроумия, сопровождаемую взрывами смеха, он побуждал их снова переходить на рассказ. Но это случалось редко. Простой силой воли он превратил эту встречу в вечер анекдота и воспоминаний. Разговоров было много. Передавались последние новости, что касается скаредности Хенсло — ни один вечер в таверне «Сирена» не проходил с успехом, если не уделялось внимания Хенсло. Бомонт рассказал о том, как прошла постановка «Рыцаря пылающего пестика»; Флетчер вспомнил, как удачно Том Хэйвуд помог им в их сатире на него; Бен Джонсон рассказал о постановке «Алхимика» и о тех трудностях, которые, он испытывает в работе над новой пьесой под названием «Катилина», — «чертовски трудная драма отчаяния!» — так охарактеризовал он ее.

Настолько трудной она оказалась, что он начал другую, совершенно в ином плане. Когда разговор коснулся прошлого, Джонсон долго рассказывал о том, как он, Марстон и Чапмен неделю провели в тюрьме во время постановки «На Восток!». Бербедж говорил о своих актерских опытах в детском возрасте, сопровождая свой рассказ такими отрывками импровизированной игры, что зрители слушали его затаив дыхание…

Было далеко за полночь, когда Шекспир вернулся в дом Монтжоев с чувством полного душевного покоя. Все его дурное настроение исчезло при сильном, чистом ветре лондонского разговора. Завтра он засядет за работу и будет писать и писать — о, как он будет писать!

Но на следующее утро, хотя день выдался прекрасный и солнце изливало свое бодрящее золото на весь лондонский мир, хотя перо и бумага лежали тут же под рукой, хотя мистрис Монтжой всякими угрозами и подкупами, передаваемыми шепотом, держала весь дом в состоянии могильного покоя, несмотря на все это, писать он не мог. Закрыв глаза, напрягши ум, он пытался вызвать в себе возвышенное настроение прошлой ночи, дать ему выражение текущего дня. Напрасно! Он с трудом нацарапал несколько строчек и отдельных фраз, набросал несколько странных рисунков, напряженно думал, охватив голову руками; думал, шагая взад и вперед по комнате; думал, лежа на постели, уткнувшись лицом в подушку. Напрасно! Он мог делать все, что угодно, и не мог только одного — писать. Взбешенный, наконец, неподвижностью и какой-то мертвенностью своего ума, он схватил шляпу и плат и выбежал из дому. Машинально он направился в сторону Чипсайда.

Перед ним открывался прекрасный лондонский вид. День был ясный, дул легкий ветерок, и в другое время, при другом настроении сердце Шекспира билось бы от радости при виде этой веселой красочной суеты. Чипсайд был заполнен покупателями, переходившими из магазина в магазин, и гуляющими: домашние хозяйки с корзинами, щеголи и щеголихи в кружевах и плюмажах, крестьяне из деревни в домотканых одеждах, глазевшие на все с изумлением. Огромные магазины стояли в ряд, и яркое солнце играло на брильянтах и янтаре, на льняных и шерстяных тканях, на серебре и коже, на перьях и кружевах. Над головой, качаясь от ветра, магазинные вывески образовали сплошную кайму с изображением ярких сцен, написанных красками не менее яркими. С надменными лицами быстро проезжали верховые; все сторонились, чтобы дать им дорогу. В одном месте в толпу врезалась карета — новый вид транспорта, изобретение того десятилетия, — запряженная парой лошадей. Очень редко появлявшаяся в этом торговом предместье, карета вызвала все те насмешки, грубые шутки и остроты, которые можно слышать от ремесленников Чипсайда, несмотря на то, что в ней сидела прекрасная дама. Вспыхнув от негодования, дама быстро натянула на лицо маску. Посреди всей этой суеты какой-то любопытный ремесленник, возясь со своей работой и бросив на улицу праздный взгляд, заметил Шекспира. Тотчас его резкие крики: «Эй, ребята, это Вилл Шекспир! Вилл из театра «Глобус»! Вилл — наш герой!» были подхвачены криками других ремесленников, и по улицам понеслось: «Эй, Вилл! Здорово, Вилл!»