Какой же нынче день?

Омар подозвал главу Бойре, старика Хушанга, спросил. И тот назвал… его день рождения. Э! Омар подтянул подпругу у лошади, собираясь отбыть.

— Куда, ваша милость? — поразился Хушанг. — А как же… работа?

— Я, наверно… поеду сейчас в Нишапур. Что-то грустно, отче.

— Эх! Если вам, большому человеку, тягостно жить на свете, то что же сказать о нас, несчастных? Дочь моя, Экдес, — старик отер слезу, — плохо с нею.

— Что такое?

— После того… захворала. — Старик стукнул себя двумя пальцами по виску. — Никого не хочет видеть, ни с кем не хочет разговаривать. Забилась в юрте за полог целый день молчит. Правда, поет иногда, но лучше б не пела: сердце рвется на части от таких ее песен. — И, в слезах, Омару: — Посмотрели б вы ее, а, ваша милость? Ведь вы, я слыхал, не только звездочет, но и лекарь хороший. Визиря за месяц поставили на ноги. Посмотрите, а? Может, лекарство какое дадите. Может, ей полегчает, а?..

— Что ж, пойдем. Посмотрю.

— Нет уж, сударь! Идите сами. При мне она вовсе дуреет. Возненавидела. А за что? Я-то чем виноват? Утром нож в меня метнула. Идите сами, юрту нашу знаете.

…Кружась между юртами, откуда-то прилетел и ужалил Омара в сердце чей-то печальный зов. Он замер у входа, как никогда расположенный нынче к тоске и жалости. И понял: зов доносится из кибитки. Казалось, ребенок, оставленный матерью, устав кричать и плакать, тихо, икая и всхлипывая, продолжает тоненьким голосом скулить, изливать обиду.

Это поет Экдес. Кашлянув, он откинул входную завесу. Пение сразу прекратилось. Ему почудился легкий приторный запах. Будто здесь курили хашиш. Принюхался — нет, показалось. Если и курили, то давно.

За пологом — судорожный вздох.

— Экдес…

Ни звука. Он отвернул полог. Она скорчилась у старого облезлого сундука, натянув на лицо чадру в чернобурых пятнах. Ту самую. Которой вытирала окровавленный камень.

— Экдес…

— Уйди, проклятый! — глухо крикнула она из-под чадры.

— Это я, Омар.

— Омар?! — Она вскочила, сбросила чадру, кинулась ему на шею. — Омар, милый… тебя еще не убили?

— Кто и за что? — Он отер ладонью слезы с ее бледной худой щеки. — Почему меня должны убить?

— А как же! Обычай у них — убивать всех хороших.

— Ну, не такой уж я хороший, чтобы стоило меня убить, — усмехнулся Омар, продолжая гладить ее по щеке, плечу, по голове. — Ты почему плачешь?

— Ты хороший! Ты лучше всех. Пожалей меня, Омар. Пожалей… — Ей лет пятнадцать. Она схватила его ладонь, жадно прижала к себе. У него помутилось в глазах, он сделал шаг назад — убежать.

— Уйти хочешь? — зашипела она со змеиной яростью. — Даже ты, умный и добрый, не хочешь меня понять. Да, конечно, ты добрый. Тебе совестно воспользоваться моей слабостью? Не бойся. Я не сумасшедшая. Они сами все сумасшедшие. Весь этот темный мир. Рождаются сумасшедшими, живут сумасшедшими и умирают, так и не узнав, что весь век свой перебивались в бреду. Нет уж, милый, просто так я тебя не отпущу! — Она засмеялась, глухо и загадочно, со светлой радостью вожделения, сверкая разными глазами, обольщающе и обещающе, с великой правотой своего назначения. — Пожалей меня! Пожалей.

Ну, пожалел он ее. Она — его. Пьяный от любви, как от вина, он вышел из юрты, враждебно взглянул на город. Веселитесь? Что ж, веселитесь.

Обидно! Если уже сейчас, в двадцать семь, его боятся позвать на пир, чтобы он не испортил им удовольствие, то что же будет дальше? Заклеймили. И черт с ними! У него нынче тоже праздник. Праздник Экдес. Давно такого не случалось. Он думал еще вчера: "Лучше Ферузэ не было и не будет, — лучше Ферузэ и Рейхан. Все остальные — совсем не то. Так себе". Но, оказалось, бог припас и для него утешение.

Омар усмехнулся, довольный, покачал головой. Он вернулся в юрту. Экдес, успев ополоснуться, на корточках, сосредоточенно разжигала очаг. В такую жару?

— С этим кончено. — Скомкав чадру в сухих кровавых пятнах, девушка сунула ее в огонь не поднимая глаз, но всем своим доверительно-покорным, принадлежностным видом щемяще-беззащитно выражая верность, любовь — и жаркую готовность.

Он хотел оставить ей денег. У нее дрогнули губы. Все так же, не поднимая разноцветных загадочных глаз, она прошептала с болью:

— Не… обижай. У нас — любовь за любовь. Омар наклонился, поцеловал ее в мочку уха с небольшим, почти незаметным надрезом и ушел без слов, пристыженный. Наверное, она была бы хорошей женой.

***

— Почему бы тебе… не жениться, а? — сказал с хитрецой Меликшах.

Втроем: царь, визирь и звездочет, они укрылись в одной из дальних комнат дворца и похмелялись после вчерашних возлияний.

Им прислуживал мальчуган лет десяти, из детей эмиров, очень хорошо прислуживал. Умело, сноровисто. Видать, не первый раз приходилось ему угождать сильным мира сего. Что и отметил вслух Омар.

Султан — снисходительно:

— Происхождение! Цыпленок, вылупившийся из яйца, сразу клюет зерно.

— Всякий великий вдохновлен! — кисло восхитился Омар его словами. И, уже горько, подумал: "Может, и впрямь у них, высокородных, это в крови — угождать, блюдолизничать?" — Что касается женитьбы… зачем это мне?

— Как зачем? Чтоб испытать счастье супружества, семейной жизни. От холостяцкой неприкаянности все твои сумасбродства.

"Какие, например? — хотел спросить Омар. — Чем это я никак не могу вам всем угодить? Не такой, как вы? А вы-то сами такие, как надо?"

Но не спросил. И без того ясно.

— Обзаведешься детьми, — поучал Меликшах, — остепенишься.

"За дурачка-мальчишку, что ли, он принимает меня?" — потемнел Омар. И сказал угрюмо:

— Что-то я не вижу счастливых семей.

— Ну! Я, к примеру, счастлив со своими женами. Особенно — кхм — с божественной Туркан-Хатун.

— В самой с виду благополучной семье таится хворь былых или будущих разногласий.

— Ого! — Меликшах похолодел. "Неужели Туркан-Хатун бесплодна? Почему до сих пор не тяжелеет? Не хочет?"

— Я математик, государь. Дважды два — четыре, не больше и не меньше. А у женщины: утром дважды два — три с половиной, днем — четыре с четвертью, к вечеру — пять, ночью — семь. И ничем ей не доказать, что это не так.

"Если я и женюсь, то только на Экдес. Эта хоть знает свое место и назначение".

— Ox, эти поэты, ученые! Мы найдем тебе невесту, воспитанную в строгих правилах. Послушную. Скромную. Дочь эмира, шейха или даже одну из младших царевен. — Султану, видать, очень хотелось привязать Омара душистой женской косой к своей колеснице.

— Еще хуже! Породнившись с людьми знатными, я буду обязан вести их образ жизни. Содержать богатый дом. Ораву слуг. Лошадей. Каждый день принимать гостей, самому ездить в гости. Пить, объедаться. Вот уж тогда — прощай, математика, не загорайтесь, звезды! И сверх того помогать любезному тестю во всех его плутнях?

— Зато и он будет тебе прочной опорой.

— Пока не попадет в опалу? Слетит и меня за собой увлечет.

— Э, как ты дрожишь за свою голову!

— Не за голову! А за то, что в ней есть. Это не только мое достояние. Я и хочу сохранить его для. всех. Оттого, пожалуй, и терплю, молчу, когда надо мною издеваются. А то бы… при моей-то отваге…

— Хитер! — прыснул царь. — Вполне можешь быть придворным. Причем великолепным. Лукавства у тебя, я вижу, хватит.

— О государь! — вздохнул ученый с горечью. — Поэт, настоящий поэт и ученый, в качестве придворного — такая же нелепость, как ручной медведь. Который, будучи способен одним ударом вдрызг сокрушить укротителя, все же пляшет, как скоморох, кривляется, изображая разных лиц на потеху сбежавшейся толпе. Жалкое зрелище! Это противно его естеству и потому — отвратительно. При доме хорошо домашнему животному: козе, барану, ослу. Дикий же зверь… ему бы жить — и пусть он живет — в пустыне, в лесу и в горах.

Султан — озадаченно:

— А-а! Хм… — И выжидательно взглянул на визиря.

— Жена — что попугай, — важно, однако не совсем уже к месту, изрек великий визирь. — Друг, пока в клетке. Открой клетку, оставь — больше ее не увидишь.