Ураган, что ли, пронесся по саду? Он поредел, оголился, лежал весь в огромных пнях.

— Будем весною сад обновлять, — сказал, улыбаясь, Али Джафар. — Больные старые орешины все посохли. Надо убрать. Вот с рассвета вожусь, — Он пнул громоздкий пень, в котором торчал толстый железный клин. — Ох, устал. Корчую, раскалываю на дрова. Но разве я один справлюсь с этакой уймой работы? До зимы не успею.

— Дай-ка. — Омар взял у него большой молот.

— Что ты? Это занятие не для твоих тонких ручек.

— Отойди. — Омар замахнулся и нанес по клину такой удар, что железо разом ушло вглубь, пень с треском лопнул пополам.

— Ого! — воскликнул Али Джафар. — Сухопарый, а сильный.

— От нишапурской репы, — усмехнулся Омар. — Знаменитая репа! — вспомнил он несносного попутчика. — Воз стоит всего три фельса… — Разве мало он перетаскал тюков с тяжелой тканью в отцовской мастерской? И тюков, и туго набитых мешков с зерном и мукой с возов к амбару. Окрепнешь.

Али Джафар:

— Я-то их всю жизнь корчую и колю. Житель я сельский. Здесь — по воле недоброй судьбы. Наше селение попало в благословенный вакуф бродячих монахов. Ну, ты знаешь этих святых. Даже податей с них не берут, но им все давай. Совсем разорили общину. Пришлось мне искать работу в городе.

Вакуф? Омар потемнел. Икта, вакуф… Мало того, что "правая вера" калечит человеку мозг и душу, — она калечит ему жизнь, отнимая хлеб. Устроившись в Самарканде, Омар отправил с оказией письмо родным в Нишапур. Как они там, несчастные? Ответа еще нет. Долог путь караванный.

— Везде все то же, — сказал он мрачно. — Разве что где-нибудь в стране Рус человеку чуть легче жить.

— Бог весть. Где она, страна Рус! Сказано: хорошо, где нас нет. Я знаю одно — богатому повсюду хорошо, бедному повсюду плохо.

— Да, пожалуй. — Работа на свежем воздухе разогнала Омару застоявшуюся кровь. Дыша полной грудью, он разрумянился, повеселел. Но все-таки голова закружилась от непривычного усилия, на глазах выступили слезы.

— Знаешь что, брось ты пень ворочать, — сказал Али Джафар.

— Нет, мне это дело пришлось по душе. Ых! — Омар грохнул молотом по клину.

— Для тебя это отдых, забава, — проворчал недовольный Али Джафар. — А для меня? Не управлюсь я до зимы со всем этим хозяйством, — обвел он злым взглядом гору пней и поваленных серых стволов. — Хочешь сделать доброе дело — скажи хозяину, пусть наймет двух-трех помощников. На время, пока все дрова не расколем.

— Скажу.

— А ты, если хочешь очухаться от смертельных занятий наукой, — посоветовал ему Али Джафар, — и вернуть себе человеческое обличье, сходи лучше в баню. Пусть банщик разотрет тебе кожу, разомнет суставы и мышцы — сразу оживешь.

Омар — с радостью:

— Верно! Спасибо. Самому бы и в голову не пришло. Я сейчас какой-то бестолковый. Ничего не соображаю.

— Еще бы…

Омар в просторной раздевальной. Обернул простыней голые бедра, накинул на плечи особый банный халат. И зашлепал босыми ногами по мокрому каменному полу. Зал для холодных омовений. Далее — горячее помещение: ряд звездообразно расположенных комнат со сводчатым потолком. Пар над каменным чаном с теплой водой.

Уложив посетителя на скамейку, банщик с такой яростью накинулся на беднягу, что, казалось, хочет содрать с него кожу, выломать руки и ноги, выдернуть все сухожилия. Он крепко растер и звонко отшлепал Омара, больно прощупал мышцы от пяток до плеч и затылка, гулко простукал кулаками спину и грудь, — словом, бил его, мял и колотил, как гончар большой ком глины.

Затем Омар ополоснулся в горячей и холодной воде. Затем он попал к цирюльнику.

— Побрить? Будешь похож на девицу. По виду ты слишком нежен для мужчины. Оставим бородку? Или только усы?

Омар — сухо:

— Оставь бородку и не болтай! И без того трещит голова. — Разве он базарный щеголь, бездельник, усами людей удивлять? Он ученый. Ему к лицу бородка.

Закончив дело, лукавый цирюльник умыл его розовой водой и, отерев полою, поднес серебряное зеркало:

— Ну, как?

— Сойдет, — буркнул Омар, тем не менее очень довольный своей внешностью.

— Голова трещит, говоришь? Потрудись пройти сюда. — Брадобрей завел его в светлую сухую комнату с низким столиком, кошмой, где можно было прилечь, отдохнуть, поставил на столик поднос.

— Вот изюм, фисташки, урюк. Шербету? Но лучше всего, конечно, выпить сейчас чашу вина.

— Вина? — удивился Омар. — А грех?

— Грех упиваться допьяна. Выпить во здравие чашу — вовсе не- грех. Все на свете создано богом. Вино — тоже.

— Да, но пророк…

— Эх, родной! Ты, я вижу, человек ученый. И должен знать, сколько их было, разных пророков. Будда. Христос. Мани. Мухамед. И тьма других. Один объявляет запретным вино, другой — мясо, третий — женщину. Лишь бы в чем-нибудь и как-нибудь ущемить беднягу человека. К черту всех! Впрочем, о Христе. Помнишь первое чудо, которое он совершил? В Кане Галилейской (читал Евангелие?) он превратил воду в отменное вино. О чем это говорит? О том, что даже иной пророк предпочитает вино воде.

— Э, да ты безбожник?

— Почему? В бога я верую. В творца. Но не в бредни самозванных пророков. Человек, — уже потому, что он человек, — имеет право на радость, на любовь.

Брадобрей открыл в углу низкий ларь, вынул узкогорлый кувшин:

— Ну, допустим, вино осталось нам от старых темных времен, оно наследие проклятого язычества. А хлеб, одежда, постель? Их тоже не Мухамед придумал. Не запретить ли их тоже? Запретить, конечно, можно. Только… Знаешь, один чудак решил приучить своего осла ничего не есть. Долго приучал. "Ну как, — спросили соседи, — привык твой осел ничего не есть?" — "Совсем уже было привык, — вздохнул чудак, — да вдруг отчего-то умер". Налить? Одну чашу. Одна не повредит. Пойдет на пользу.

"Толкуй, толкуй, — усмехнулся Омар. — Ты хвалишь вино потому, что тебе его надо продать и деньги получить. Даже богословы, не будь у них иных доходов, тоже на всех перекрестках стали б кричать о пользе вина".

Носатый брадобрей выжидательно глядит на Омара длинными хитрыми глазами.

— Что ж, налей, — усмехнулся Омар.

Выйдя из дому, столько всего узнаешь, что ни в каком медресе не услышишь. Человек — бунтарь. И дело не в самом вине. Неверно думать: если нынче разрешат пить вино, то завтра все в мусульманской стране будут валяться пьяными. Кто хочет пить — пьет и сейчас, хоть вешай. Кто не хочет — палкой не заставишь. Дело в запрете. Запрет — оскорбление. Оно обидно даже рабу. Устает человек от бесчисленных запретов. Не спросясь его, его производят на свет — и пускают ковылять по дороге, сплошь уставленной рогатками сотен строгих запретов. И это — жизнь?

— Налей!

В этом мире на каждом шагу — западня.
Я по собственной воле не прожил и дня!
Без меня наверху принимают решенья,
А потом бунтарем называют меня.

— Верно! Сейчас. Но какого? — задумался цирюльник. — Горького мутного? Нет. Оно вредно тому, у кого пылкий нрав, а у тебя, похоже, именно такой. Базиликового? Тоже нет, — оно причиняет головную боль. Старого? Не годится для сухопарых. А! Я налью тебе вина из мавиза, крупного черного винограда. Оно подходит человеку с пылким нравом. Пей не спеша, смакуй. Эх! — произнес озабоченно мастер, уже без ужимок и усмешек, доставая другой кувцшн. — Уж лучше, чем огульно запрещать вино, спросили бы у нас, мугов-виноторговцев, и объяснили людям, кому какое вредно, какое полезно. Какое возбуждает, какое успокаивает. И не было бы пьяных и хворых. Вино — не забава, а лекарство, и обращаться с ним следует как с лекарством. Разве не говорил великий медик ибн Сина:

Вино для умных — рай.
Вино для глупых — ад;
Ты пей, но меру знай,
Вино сверх меры — яд…