Изменить стиль страницы

«Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему». /Ис. 40, В/

Снова павшая озлобленная народная душа стала пустыней. Да, церкви были разрушены, но и оставшиеся пустовали, держались одно время лишь на этих самых неприветливых бабулях. Требовалось время и очищение, чтобы восстановить мост между русским православием и народом, переставшими понимать друг друга. Он, этот разрыв, не раз был омыт кровью.

«Ибо так говорит Господь: вот, Я Сам отыщу овец Моих и осмотрю их.

Потерявшуюся отыщу и угнанную возвращу, и пораненную перевяжу, и больную укреплю, а разжиревшую и буйную истреблю; буду пасти их по правде». /Иез. 34, 11, 16/

Иосифу предстояло изгнать волков и поставить ограду от хищников.

— Железный занавес и цензуру, — фыркнул AT. — А как же демократия?

— Не забывай, сын тьмы, что Спаситель был приговорен к распятию демократическим путём! Подавляющее большинство кричало: «Распни Его!» «В паровозных топках сжигали нас японцы…», «За счастье народное бьются отряды рабочих-бойцов…», «К станку ли ты склоняешься, в скалу ли ты врубаешься — мечта прекрасная, ещё неясная, уже зовёт тебя вперёд…» Уж конечно, не о банке варенья с корзиной печенья пелось в этих песнях, а о том высоком состоянии души, о том самом освобождении от «похоти очей, плоти и гордости житейской», правящих «лежащим во зле» миром. От унизительной рабской суеты, от губительной самости — самоутверждения вне Бога…

Ведь от коллективизма до соборности не так уж далеко. Пример — Великая Отечественная.

Об очищении, реабилитации падшей больной души народа, постепенно поднимающей голову к Небу. О её возвращении в Храм.

Ибо Христос — Путь, и стоящие на Пути, дающие добрые плоды — уже неосознанно отдали Ему сердца. Народ, знающий сердцем Тайну, гораздо ближе к Небу, чем фарисейски исповедующие христианство плохиши и буржуины, отдавшие сердца Мамоне.

«И, как один, умрём в борьбе за это…» Таким образом, АГу всё же пришлось согласиться, что Иоанну можно считать «верующей пионеркой» и свидетельницей в пользу Иосифа. АГ ещё больше почернел от злости.

— Оставайся в детстве, Иоанна, — прошипел он ласково ей на ухо, — «Детство наше золотое всё светлее с каждым днём…» До самого Суда пребудешь здесь — я выхлопочу разрешение. Ни грехов, ни страстей, ни моря житейского… Ни мерса, ни реанимации, ни дверей дремучих… Оставайся за первой дверью, я для верности тебя на три поворота ключа запру…

— У нас только на два замок…

— А у меня будет на три. Ну, по рукам?

— А Егорка? — отшатнулась она.

— Ну какой ещё Егорка в твоём детстве? Егорка вообще не родится… Без тебя вообще больше ничего не будет — тебя нет, значит, ничего нет… Субъективный идеализм.

И нету Златова Егора, осталась песенка одна…

Иоанна трижды, как учил отец Тихон, перекрестилась.

Во-он! — зашипел в ярости АГ, дохнув серой. Иоанну завертело в душном смрадном вихре, она обрушилась в чёрную бездну и падала в смертной тоске, но вдруг знакомый золотой луч АХа обвился вокруг неё, как лассо, и выдернул из падения, опустив в весну пятьдесят пятого прямо на стройплощадку многоквартирного дома для рабочих.

* * *

После информации и коротких заметок ей поручен впервые настоящий очерк о комсомольцах-строителях.

Выпускные экзамены на носу, а она прямо из школы — на строительную площадку, к своим будущим героям. Заляпанная раствором спецовка, косыночка до бровей — только прораб знает про отпечатанное на редакционном бланке задание. Для всех прочих она — подручная Яна. Янка. Ана, пойди, Янка, принеси! А ей только того и надо — повсюду бегает, приглядывается, изучает жизнь рабочего класса. Работают они на высоте, к высоте Яна привыкла быстро — весь городок виден, и дом их, и пруд, и вокзал, и школа. Летают на высоте облака и птицы, майский воздух пахнет тополями — их едва зазеленевшие ветви колышутся от ветра совсем рядом. Яна опишет потом и высоту, и тополя с птичьими гнездами, и ловкие валины движения… Шлёп мастерком раствор, приладила кирпич, постучала, скребнула лишнее — и снова шлёп, стук, вжик… И свою усталость опишет, и саднящие руки — там, где драная рукавица, на большом пальце мозоль от этих кирпичей, и глыбы рыжей глины внизу во дворе, которые ей напомнят лето 41-го, только что вырытое бомбоубежище, отца. Который погиб, чтобы они вот так, спустя много лет, строили новый дом и смотрели с высоты на птиц и облака. Так, или примерно так напишет Яна.

— Кончаем, обед!

Нижние, уже отстроенные этажи к их услугам. Любая квартира, любая комната. На обед у них серый круглый хлеб по двадцать копеек — другого Валя не признает, творожные сырки и по бутылке молока. А горячее Валя ест утром и вечером. Щи и жареную с салом картошку. Она приехала из деревни, у них там так положено — щи из русской печи утром я вечером.

Хлеб ещё тёплый, корочка хрустит на зубах. Полбуханки как ни бывало — ну и аппетит здесь на высоте! Юбка на талии уже не сходится. Валя сидит на подоконнике у открытого окна и молча степенно ест, собирая на ладонь хлебные крошки. Яна потом опишет, как Валя сидит вот так у открытого окна в пока что ничейной, безымянной и безликой квартире и думает, что вот, скоро оживёт, засветится огнями её дом, и что за люди здесь будут жить, какая у них будет мебель, заботы, мысли, мечты…

— Разве ж это молоко? — Валя морщится, разглядывая пустую бутылку — Можно и не мыть. Вот у нас — молоко!

— Скучаешь?

— Поди нет!..

— А чего уехала?

— Скукотища, вот и уехала. Молодёжи совсем не осталось, а после двадцати пяти — кому я буду нужна?

В очерк «Валин дом» разговор этот, само собой, не войдёт, но вот мужа внезапно прославившаяся Валя вскоре себе найдёт. Правда, пьяницу, не очень удачного, но в Подмосковье пропишется. А Яна задумает как-нибудь всерьёз заняться вопросом, почему бежит из села молодёжь, но так и не дойдут руки. «Что-то неладно было в Датском королевстве», проблемы ей попадались на каждом шагу, и она кидалась их разрешать и распутывать со всей горячностью восемнадцати лет.

И вот она в кабинете самого Хана — главный редактор попросил Синегину зайти. Срочно. Яна волнуется — обычно это ничего хорошего не сулит.

— Заходи, Синегина. Вот, Юра, наша старая большевичка. Садись, Яна.

У стены на диване нечто, названное «Юрой», крякнуло, зашевелилось, но Яна смотрела лишь на Хана — центр мироздания на данный момент. Усталое простоватое лицо, усталый голос — эдакая рабочая лошадка, тянущая всё на себе, вышедший из комсомольского возраста энтузиаст, способный работать по двадцать четыре часа в сутки. У него стремительные цепкие руки, рука взлетает, указывая ей на кресло, и тут же, мелькнув над столом, хватает, как ястреб добычу, телефонную трубку. Яна его уважает и боится.

— Ханин слушает.

Разговор идёт об организации похорон какого-то Баранова.

Яна видит на столе у Хана свой вчера сданный «Валин дом». Страница исчерчена красными карандашными молниями. О Господи! Яна не выдерживает, хватает, пролистывает. Красные молнии грозно сверкают перед глазами. Яна кладёт рукопись на место. Ей дурно.

Названному «Юрой», видимо, надоело слушать затянувшийся разговор о похоронах, он встаёт с дивана и оказывается невысоким румяным толстячком, к тому же весьма нахальным. Он тянется пухлой детской лапкой к многострадальной яниной рукописи. Яна не слишком вежливо отодвигает её подальше, но тут Хан заканчивает разговор. Яна убирает от его стола руку, а толстяк, напротив, снова протягивает и хватает «Дом». Хан не сердится, машет: — читай, мол.

— Ну что, Синегина, как выпускные?

— Пятёрки, четвёрки…

— А потом? Слыхал, в МГУ на журналистику подаешь, так?

— Если пройду, Андрей Романыч. Конкурс — ужас!

— Вот что, Синегина, у нас к тебе предложение. Редакция тебе даёт всякие там характеристики — рекомендации, а ты подаёшь на заочный — туда легче попасть. И берём тебя в штат на должность литсотрудника. Ну как?