И добропорядочная семейная идиллия, дети, родовая необходимость, венчающие акт любви, вызывали у неё едва ли не больший протест, чем кордебалет вместо Баха. Собственно говоря, она ничего не имела против добропорядочной семьи или изощрённого секса, но эти два возможных венца любви /впрочем, иногда прекрасно уживающиеся/, не имели к любви никакого отношения. Результат ни в коей мере не соответствовал чаяниям, он просто был принципиально иным. Допустим, ловишь синюю птицу, а в руках оказывается курица, пусть жареная и вкусная. Или аист с ребёнком.
Пройдут годы и, отбиваясь от комаров на балконе лужинской дачи, Иоанна услышит с нижней террасы кое-какие мысли, помогающие разгадать тайну любви.
Но это потом. А пока Яна, утопая в синтетической траве ковра, с ужасом шагнула в нетерпеливо протянутые руки Дарёнова. Так, наверное, она бы шла в объятия питона.
А он, похоже, думал только о своём ДИГИДе.
Первое прикосновение, начало мучительной обманной игры, начало не знающей утоления жажды, сладкого рабства и болезни. Ухабистой дороги в никуда…
Однако вышло совсем не так.
Не было ни искры, ни флюидов, ни молний, предвестников надвигающегося пожара.
Не было ни огня, ни льда, ни начала, ни конца. Когда Иоанна положила ладони на плечи Дарёнову, в первую секунду ощутив обострённо изломанную колючесть свитера, когда его руки сомкнулись на её спине где-то на уровне лопаток, когда он притянул её к себе, и щека её ткнулась в тёплый вырез на шее свитера, с этого момента время остановилось.
В остановившемся времени их «Я» растворились друг в друге мгновенно и полно, как два случайно соприкоснувшихся шарика ртути.
Новое их состояние не определялось словом «МЫ», это было «Я», их общее «Я», единое и нераздельное, непостижимым образом не просто соединившее два прежних «Я», но преобразовавшее их в нечто третье, качественно иное, исцелённое от одиночества и вечной жажды своего другого «Я», как бы воссозданное заново из осколков, в прежней полноте какого-то неземного первозданного бытия.
Новое «Я» было до краёв наполнено счастьем. Казалось, одно неосторожное движение, и счастье польётся через край на нейлоновую траву под ногами, по которой призрачными силуэтами двигались танцующие.
Оба молчали, потому что все слова, включая и таинственное ДИГИД ничего не значили в этом новом бытии, растворившем без остатка сами прежние их жизни в блаженной полноте вечно пребывающего счастья.
Сколько это длилось? Минуту? Пять? Час? Голубовато-серебряная Регина, как девятый вал, гневно обрушилась на них, снова рассекла пополам и смыла Ганю — именно смыла, как показалось Иоанне, будто после кораблекрушения очнувшейся на поросшем нейлоновой травой берегу.
Магнитофон продолжал мурлыкать, но танцующих не было — все опять убежали слушать Высоцкого, у которого открылось второе дыхание. Он пел за стеной про Нинку с Ордынки, рядом, с Яной колыхался «тепленький» Радик с её сапогами в одной руке и альбомом Дега в другой.
В машине он признается, что альбом ему уступила по себестоимости Регина при условии, что через четверть часа Синегина исчезнет из тагеевской квартиры.
Награду Радик заработал честно. Яна понимала, что всякое чудо должно когда-либо кончиться, и безропотно дала себя увести по-английски. Она гнала машину по ночной Москве в направлении дома Радика, храпящего рядом в обнимку с альбомом, размышляла, как вручить неподъёмный груз свирепой его супруге /лучше всего, наверное, прислонить к стене у двери квартиры, нажать кнопку звонка и шмыгнуть назад в лифт/, а чудо продолжало жить в ней. Не Ганя во плоти, как полчаса назад, но и не голодная память о нём. Верный залог чуда — волшебное слово, его код, заменяющий лампу Алладина. Поворот пространства и времени — и чудо опять состоится, оно принадлежит ей, как эта лампа, как Синяя Птица, которая летает себе где-то в подземелье, но стоит лишь подумать «Ганя», и слышна небесная музыка её полёта, и голубое сияние пробивается в тишину сквозь заляпанные октябрьской грязью стёкла.
Так будет и вечером в машине, и утром следующего дня, и потом в Болшеве, куда она назавтра уедет писать очередную серию. У себя в номере за письменным столом или прогуливаясь взад-вперёд по асфальтовым дорожкам в бурых заплатах мёртвых листьев, в спутанных хвойных, как медвежья шерсть, клочьях, — все это вместе зябко шевелилось, вздрагивало от ветра и срывающихся с деревьев капель, — или в столовой среди жующих ртов, словесных бурь в тарелках супа, сражений ножей и вилок — кому кусок пирога побольше, кому с какой начинкой, а кому и с терновым венцом из шоколада — в этом храме творчества, где полагалось творить на полную стоимость путёвки, Иоанна вдруг в самые неожиданные минуты слышала пенье Синей Птицы и вновь оказывалась в поднебесье на нейлоновой траве тагеевской квартиры. И останавливалось время, и сценарные джинны, жаждущие материализации, согласно договорным срокам и производственному плану, все дела земные уже не могли прорваться к её душе сквозь магический круг по имени Ганя.
Но дела всё-таки делались, персонажи материализовывались, и в последующие месяцы, вернувшись из Болшева, Яна будет часто встречать в мосфильмовских коридорах Регину, оказавшуюся художницей по костюмам, причём по отзывам, весьма талантливой. Во всяком случае, собственные Регинины туалеты были сногсшибательными, ни разу не видела её Яна в одном и том же наряде. На Мосфильм Регина устроилась со скрипом «и не без помощи твоего благоверного», как она не без подтекста сообщила Иоанне. Это была месть за альбом Дега. Выпад достиг цели — Яна почувствовала знакомый укол ревности, но почему-то в отношении Гани привычное это чувство полностью молчало. Просто встреча с Региной приманила Чудо-Птицу, такое же действие произвела бы, наверное, Ганина учительница, его зубной врач, мольберт, авторучка — всё, имеющее к нему какое-то отношение. Регина говорила о том, о сём, ожидая, когда Иоанна сама спросит о Гане, а та слышала где-то над пеналами мосфильмовских коридоров шелест дивных крыльев и отсутствующе улыбалась. Наконец, сдавшись, Регина всё же переводила разговор на Ганю. Слушала Яна охотно, задавала вопросы, но ничего крамольного в этих вопросах Регина не обнаруживала, что как раз и казалось ей самым что ни на есть подозрительным. И сбитая с толку Регина удалялась в мосфильмовский буфет пить кофе в полной уверенности, что Синегина ведет какую-то чересчур тонкую игру.
Они часто встречались, они искали встречи друг с другом. Яна — чтобы послушать о Гане, Регина — выяснить, что же всё-таки произошло с тех пор, как она уступила по себестоимости альбом Дега. Регина рассказывала, как Дарёнову завидуют, как его затирают и третируют, о ценах на его картины, которые потом за бугром продают втридорога, о друзьях-нахлебниках и бабах-прилипалах, о каких-то Маше и Даше, ленинградских шлюхах, которые никак не могут его поделить и устраивают между собой публичные разборки — Яна слушала, улыбалась и видела дивные голубые отблески на скучных стенах.
А потом что-то произошло. Регина надулась. Пришёл конец их странной дружбе, совместным визитам в буфет и изнурительно-волнующим разговорам вокруг да около. Регина заняла глухую оборону, шипела при её приближении и показывала зубы. А ведь Регина недавно была в Ленинграде…
И вот однажды, когда в буфет завезли чешское пиво, Яне удалось захватить Регину врасплох за второй бутылкой и, вместе распив третью, кое-что выяснить. Из реплик Регины-то язвительно-ироничных, то на грани площадной ругани, то трогательно-обиженных, как у обманутой девочки, стало очевидно, что на какой-то из новых своих картин Дарёнов изобразил её, Яну. Что выставка проходит в заводском клубе, что вокруг, как всегда, ажиотаж, иностранцы, что назревает скандал, что за картину с мадам Синегиной дают круглую сумму, но Дарёнов её пока не продаёт, и надо отдать должное, картина ему удалась. Но вот вранья она, Регина, не терпит, ведь ей ни от кого ничего не надо, только не надо вранья — неужели вам не противно самим, товарищи, и так вокруг одна ложь, так хотя бы между собой…