— Ничего подобного! Уши у вас чрезмернейшие. Сообщение с Читой имеем. Сейчас по телеграфу няньку генерала Нокса разыскивали!
И втыкая в глотку непочтительный смешок, четко говорил:
— Няньку генерал Нокс потерял. Ищет. Награду обещали. Дипломатическая нянька, чорт подери, и вдруг какой-нибудь партизан изнасилует.
Белокурый курчавый парень, похожий на цветущую черемуху, расклеил по теплушкам плакаты и оперативные сводки штабверха. И хотя никто не знал, где этот штабверх и кто бьется с большевиками, но все ободрились.
Теплые струи воды торопливо потекли на землю. Ударил гром. Зашумела тайга.
Дым ушел. Но когда ливень кончился и поднялась радуга, снова нахлынули клубы голубоватого дыма и снова стало жарко и тяжело дышать. Липкая грязь приклеивала ноги к земле.
Пахло сырыми пашнями и за фанзами тихим звоном шумели мокрые гаоляны.
Вдруг на платформу двое казаков принесли из-за водокачки труп солдата-фельдфебеля. Лоб фельдфебеля был разбит и на носу и на рыжеватых усах со свернувшимися темно-красными сгустками крови тряслось, похожее на густой студень, серое вещество мозга.
— Партизаны его… — зашептала беженка в манто, подпоясанная бечевкой.
В коричневых теплушках эшелонов зашевелились и зашептали:
— Партизаны… партизаны…
Капитан Незеласов прошел по своему поезду.
У площадки одного вагона стояла беженка в каштановом манто и поспешно спрашивала у солдат:
— Ваш поезд нас не бросит?
— Не мешайте, — сказал ей Незеласов и вдруг возненавидел эту тонконосую женщину. — Нельзя разговаривать.
— Они нас вырежут, капитан… Вы же знаете…
Капитан Незеласов захлопнул дверь и закричал:
— Убирайтесь вы к чорту. — Пошел, пошел!.. — визгливо кричал он, обертывая матерной руганью приказания.
Где-то внутри росло желание увидеть, ощупать руками тоску, переходящую с эшелонов беженцев на бронепоезд под № 14.69.
Капитан Незеласов бегал внутри поезда, грозил револьвером и ему хотелось закричать громче, чтобы крик прорвал обитые кошмой и сталью стенки вагонов. Дальше он не понимал, для чего понадобился ему его крик.
Грязные солдаты вытягивались и морозили в лед четырехугольные лица. Ненужные тряпки одежды стесняли движения у стальных орудий.
Прапорщик Обаб быстро, молчаливо шагал вслед.
Лязгнули буфера. Непонятно коротко просвистел кондуктор, загрохотало с лавки железное ведро.
Пригибая рельсы к земле, разбрасывая позади себя станции, избушки стрелочников, прикрытый дымом лес и граниты сопок, облитые теплым и влажным ветром падали и не могли упасть, летели в тьму тяжелые стальные коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тоской и злобой.
IV
А в это время китаец Син-Бин-У лежал на траве в тени пробкового дерева и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как Красный Дракон напал на девушку Чен-Хуа.
Лицо у девушки было цвета корня жень-шеня и пища ее была у-вэй цзы; петушьи гребешки; ма жу; грибы величиною со зрачок; чжен-цзай-цай. Весьма было много всего этого и весьма все это было вкусно.
Но Красный Дракон взял у девушки Чен-Хуа ворота жизни и тогда родился бунтующий русский.
Партизаны сидели поодаль и Пентефлий Знобов, радостно прорывая чрез подпрыгивающие зубы налитые незыблемою верою слова, кричал:
— Бегут, братцы мои, бегут. В недуг души ударило, о-земь бьются, трепыхают. А наше дело не уснуть, а город то-он, у-ух… силен. Все возьмет!
Пахло камнем, морем. О пески шебуршали сухие травы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие, спелые травы и вялый ветер.
И тело у них было, как граниты сопок, как деревья, как травы; катилось горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.
Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, — пустота, бессочье.
Шестой день партизаны уходили в сопки[1].
Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
А позади — по линии железной дороги — и глубже: в полях и лесах — атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли мужицкие деревни и топтали пашни.
Шестой день с короткими отдыхами, похожими на молитву, две сотни партизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и утварью, устало шли черными тропами. Им надоел путь, и они, часто сворачивая с троп, среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огромные муравьиные гнезда.
II
Китаец Син-Бин-У, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
— Японса била надо… у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
— Японец для нас хуже барсу[2]. Барс-от допреж, чем манзу[3] жрать, лопотину[4] с него сдерет. Дескать, пусть проветрится, а японец-то разбираться не будет — вместе с усями[5] слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие — с мучной куль — синие плисовые шаровары плотно обтянулись на больших, как конское копыто, коленях, а лицо его, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
— В Рассеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: Никита Егорыч, самогонки хошь? А ты тала-бала, по-японски мне выкусишь! А Син-Бин-У-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?..
Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая; лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре, дующем с моря; в жарких, наполненных тоской, запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
— Охота тебе, Васька. И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал:
— Не нравится!
— Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
— Японца, Никита Егорыч, турнуть здорово надо. Набил им брюхо землей — и в море.
— Японец народ маленький, а с маленького спрос какой? Дешевый народ. Так, вроде папироски — будто и курево, и дым идет, а так — баловство. Трубка, скажем, дело другое.
В леса и сопки, клокоча, с тихими усталыми храпами вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. На верху в скалах сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Опять позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
— Нонче в обоз ездил. Патеха-а!..
— Ну?
— Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю, жрите, мол, а то все равно бросите.
— Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то, тяжесть…
Син-Бин-У сказал громко:
— Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадама бери мала-мала. Нехао, казака нехао! Кырасна русска[6]…