Изменить стиль страницы

С середины книги становится утомительно следить за судьбами людей, читать необязательные эпизоды и целые главы. Пятая, да и четвёртая часть, начали уже дробиться на эпизоды, и запоминается потрясающая новеллка, как утонул внук Ивана Сосипатьевича и как был убит председатель колхоза. Остаётся в памяти сенокос и ещё кое-что. А остальное уже вяло написано, многословно. Ну вот, спроси ты сам себя: зачем столько страниц написано о медвежонке и как два дурака травили его?

На стихии таланта, на достоверности материала, на добротном языке и добром юморе, неторопливой и достоверной интонации стоит твой роман, который точнее бы назвать бывальщиной и которую так любят у нас читать, везде и всюду. Ну, а дальше что?

Можно гвоздить дальше на этом же уровне, эксплуатируя биографию и дарование — это очень простой и лёгкий путь. А если по-другому? По тому, о чем я, совсем неспроста, толковал почти всю остальную часть письма.

Ох, трудное это дело! Повесть «Перевал», написанную по тому же принципу, что и твои «Побеги», и о том же — я писал несколько месяцев, и её напечатали мгновенно. А хвалили-то как! Взахлёб! Повесть «Пастух и пастушка» (того же размера — 6 листов) пишу уже третий год и конца работы ещё не видно, и я совершенно не уверен, что кто-либо решится её печатать. Пишу о своём примере не ради хвастовства, а потому как он ближе.

В заключение моего затянувшегося письма прошу тебя воспринять всё тут написанное как субъективное, товарищеское и ещё вызванное тем, что ты сибиряк, а значит, родня, перед которой лукавить грех.

Желаю тебе работы и творческих мучений, которые совершенно всем нам необходимы, особенно сейчас. Жму руку...

Виктор Астафьев

16 апреля 1969 г.

г. Вологда

Семейное чтение - 2009 № 1 - 2 (71) весна i_009.jpg

Владимир Зубков

Виктор Петрович, он же Сергей Митрофанович

Семейное чтение - 2009 № 1 - 2 (71) весна i_010.jpg

Первым настоящим писателем, которого я увидел «живьём», был Виктор Астафьев.

Отучившись на филфаке Пермского университета, волей судьбы без промедления я оказался в должности литсотрудника знаменитой областной газеты «Звезда», в тесной, на три стола, комнатушке отдела культуры. Однажды ноябрьским утром 1962 года дверь отворилась, вошёл незнакомый человек среднего роста, крепкий, с открытым приветливым лицом, в поре сорокалетней мужской зрелости. «Знакомься, — сказал мой зав Жан Чесноков, в прошлом военный лётчик. — Это писатель Астафьев».

Желторотый газетчик, я до этого Астафьева не видел. Слышал, конечно, что есть такой автор нескольких повестей и книжки рассказов среди пермской писательской братии, но не более того, есть в Перми литературные имена и погромче.

Лишь много лет спустя узнаю, что Астафьев тогда только что получил в Перми первую в жизни квартиру «от государства». А до этого демобилизованный, с ранениями, наградами и обретённой на военных дорогах женой прожил восемнадцать лет в деревянных домишках продымлённого заводского городка Чусового. Похоронил там не прожившего и года в голоде и тяготах первого ребёнка — дочку Лидочку, вырастил вторую дочку Ирину и сына Андрея. После мытарств на тяжёлых и чёрных работах попал в редакцию местной газетки и четыре года выдавал на её страницах суконную подёнщину, начав одновременно писать и собственную прозу. Затем, польстившись, по его словам, на приличную зарплату, «легко, почти балуясь, гнал жизнерадостную словесную дрисню на областном радио» в должности разъездного корреспондента по Горнозаводскому кусту. А далее начал, не служа нигде, жить на вольных писательских хлебах.

Ничего об этом я ещё не знал в тот осенний день, когда Астафьев принёс к нам в отдел новый очерк «Вдали синеет Кваркуш». Точнее, «заметки писателя» о том, как со школьниками из городка Красновишерска он ходил летом на горные склоны Северного Урала. Как ребята, помогая пастухам, гнали на луговые выпасы стадо колхозных коров, охраняли его от волков, учились терпеть походные лишения, постигали суровую красоту уральского предгорья — тут тебе и романтика, и какой-никакой заработок.

Через неделю очерк появился в «Звезде», но вошло в него далеко не всё из того, что Астафьев увидел, что передумал в уральской тайге и о чём рассказывал нам с Жаном в тот день. Видел брошенные, полуразвалившиеся избы, поставленные тридцать лет назад раскулаченными крестьянами, которых загнали под конвоем в дикие лесные распадки: живите, как хотите. Видел уже заросшие мелколесьем пашни, которые эти люди раскорчевали в тайге.

Говорил с горечью о переломанном хребте русского крестьянства. За его душевной болью — знать этого я тогда не мог — была исковерканная судьба родни, арестованной в 1931 году и сосланной на север за создание «вооружённой контрреволюционной организации в селе Овсянка» (!!!), о чём мы узнаем много лет спустя из заключительных глав «Последнего поклона». Он говорил нам о вещах, которые тогда были окружены глухим молчанием, не рисуясь своей смелостью, говорил словами спокойными и прямыми. В них не было ни опаски совка, ни позы обличителя, ни апломба всезнайки. Я впервые за свою недолгую жизнь слушал совершенно свободного человека, которому незачем было сглаживать свои мысли и маскировать их иносказаниями. Не верить его правде было нельзя.

Я не мог тогда знать, что таких впечатляющих встреч с Астафьевым у меня больше не будет, что вскоре уйду из «Звезды» в университетскую литературоведческую аспирантуру, пройду искушение разными научными темами и, в конце концов, вернусь к Астафьеву уже как исследователь его творчества, напишу не один десяток статей и докладов о его прозе. Что приеду в Красноярск, с высокого берега Енисея увижу наяву мир «Последнего поклона», пройду по улочкам его родной Овсянки, присяду в его домике на диван, где один за другим сидели два российских президента, выражая уважение к своему великому соотечественнику.

Позже я видел много фотографических и живописных портретов Астафьева, кадров любительской и профессиональной киносъёмки, на которых он запечатлён, но всё же так и не мог до конца понять, почему тогдашнее впечатление от встречи с Астафьевым оказалось таким сильным, чем привлекал к себе — внешне и внутренне — этот человек так безоглядно. Объяснение пришло, когда я однажды перечитывал один из лучших рассказов Астафьева «Ясным ли днём», тот самый, в который словно алмазом врезана его коренная идея: «Память да совесть не выключишь». Взгляд упал на строки, которые пробегал прежде, не задерживаясь. Это был портрет главного героя Сергея Митрофановича, старого солдата и даровитого певца в момент, когда он исполняет любимый романс:

Ясным ли днём,
Или ночью угрюмою
Всё о тебе я мечтаю и думаю.
Кто-то тебя приласкает?
Кто-то тебя приголубит?
Милой своей назовёт?..

«В голосе его, без пьяной мужицкой дикости, но и без лощёности, угадывался весь характер, вся его душа — приветная и уступчивая. Он давал рассмотреть всего себя оттого, что не было в нём хлама, темени, потайных закоулков. Полуприщуренный взгляд его, смягчённый временем, усталостью и тем пониманием жизни, которое является людям, познавшим ожесточение и смерть, пробуждал в людях светлую печаль, снимал с сердца горькую накипь житейских будней. Слушая Сергея Митрофановича, человек переставал быть одиноким, ощущал потребность в братстве, хотел, чтобы его любили и он бы любил кого-то».

Я перечёл ещё раз и вздрогнул. Да ведь это же и есть сам Астафьев, каким я его тогда увидел и почувствовал! Это его личность, перенесённая в душевный портрет героя! Как это случилось, какой неожиданный импульс подтолкнул писателя вложить в черты любимого литературного героя свой характер, по крайней мере, часть его? Я не знаю. Думаю только, что воздействие духовного обаяния Астафьева, исходящего от него жизнеутверждающего света довелось испытать не мне одному.