Изменить стиль страницы

Вечера я обычно проводила в своей келье, сидя на полу и читая газеты.

Спать же перебралась с дивана на пол — на моих бедных боках уже были отпечатаны все диванные пружины, а тело стало принимать форму его выбоин и ямок. На полу спать было вольготнее, хотя жёстко.

Обычно я долго лежала без сна, прислушиваясь к шорохам и поскрипываниям старого дома, наблюдая за тенями от огромного дерева, которое заглядывало в комнату и стучало ветками в оконное стекло. Покой этот нарушали лишь призрачный свет луны и возня трёх мышек, которые устраивали беготню по квартире, но ни разу не забежали на моё ложе. Мышки казались разумными и славными, они явно играли в догонялки, когда же я однажды их по глупости спугнула, они мгновенно рассыпались, прыснули в стороны, исчезли и больше не появлялись.

Зимой стало тоскливо. Темнело рано. Сидя на полу, я прислушивалась к бубнению телевизора на кухне, Ханигман по-прежнему спала за столом, но всякий раз просыпалась, когда я на цыпочках кралась в туалет. Прогулки выводили меня из себя — я постыдно мёрзла. Попрятались по домам соседи и их детишки, здания и деревья оголились до самого основания, исчезли все цвета, кроме серого, чёрного и коричневого. Два часа каждый день мы мотались туда-сюда по пустой улице. Я изнывала от скуки и холода, Ханигман получала огромное удовольствие.

Несколько раз я пыталась сменить пациентку, но всегда попадала из огня да в полымя. Потом я сбегала от лежачих больных, орущих ночи напролёт, и окончательно сумасшедших и агрессивных, и опять попадала к Ханигман — у неё по причине её необыкновенной вредности не могла прижиться ни одна хомматенда — я оказалась самой терпеливой или самой невезучей. Вернувшись, я отогревалась в тепле её квартиры, отдыхала в тишине, наслаждалась покоем и необременительными обязанностями и — всё начиналось сначала.

Тихенькая и вежливая, Айрына давала мне возможность отдохнуть, расслабиться, а потом начинала придумывать новые каверзы и вредности. Сарра просила меня терпеть и не уходить — она устала от частой смены помощниц для матери, устала от конфликтов и постоянных жалоб на мать:

— Да, мама не подарок. Мне тоже с ней нелегко, но что делать?

Меня она соблазнила тем, что обещала часто забирать мать к себе в дом на многочисленные еврейские праздники, освободив, таким образом, меня от заточения. В праздничные дни, уже с утра, нарумянившись и нарядившись, Ханигман сидела у окна, похожая на окаменевшего суслика, и я, потерявшая способность читать, в ожидании свободы маялась неприкаянно, прислушиваясь к звукам.

За пару дней, належавшись в ванне в квартире своих друзей, наговорившись с ними всласть, наигравшись с детьми и набегавшись по Манхеттену, я отходила от вечной усталости и раздражения, но затем ненависть к пациентке обрушивалась на меня с новой силой, хотя в то же время она меня страшно смешила — все эти подглядывания, уморительная важность, нелепые выходки.

Я пыталась с ней подружиться, но это было бесполезно. Она не хотела никого и ничего впускать в свою душу. Она хотела только — жить. Хотела неистово и страстно. Она наслаждалась каждым отпущенным ей часом, наполняя однообразную жизнь всеми доступными ей эмоциями и развлечениями, из которых самыми любимыми были моя злость и раздражение.

Я же таяла, бледнела и гасла. Мне, тридцатилетней молодой женщине, которой, кстати, больше двадцати пяти никто не давал, была тяжела жизнь монашки. Моя задача была — скопить как можно больше денег, осмотреться и постараться выйти замуж. Но как можно искать мужа, будучи запертой в доме с полусумасшедшей старухой?

В выходные я с восторгом шлялась по Манхеттену, музеям и паркам. Здесь не принято знакомиться на улицах, и на судьбоносную встречу надежд было мало, но я надеялась, что что-нибудь произойдёт. Долгими тоскливыми вечерами меня спасало рукоделие — я обожала вязать крючком кружева, — и бумагомарание, к которому я пристрастилась, спасаясь от одиночества, ещё в Майами. Вытащив у Ханигман из буфета стопку сиреневой, для писем, бумаги, украшенной по краям вензелями и цветочками, я записывала всё, что приходило в голову.

Приобщение к мировой культуре и воспоминания детства. Воспоминания такие, что младший братик забрал себе всех «Мишек», а мама сказала, что он маленький и его обижать нельзя. Он был маленький, а я была большая, целых шесть лет. Но конфет безумно хотелось. И я проявила первые педагогические способности. Увлекла братца перевозкой конфет с одного склада на другой на игрушечном грузовике. Таким образом удалось стырить пару конфет. Я всегда была большая, а когда выросла, вдруг стала маленькой. Зациклилась где-то на двадцатилетнем возрасте.

Да, отвлеклась. Возвращаюсь. Так вот, первые время моей работы в Америке страшно жадничала. Считала, сколько чашек кофе выпила, сколько пицц съела, сколько раз проехалась в метро. И ужасалась своей расточительности. Потом надоели эти терзания, и удовольствие от еды пересилило сожаление о потраченных баксах. В итоге распустилась окончательно — ликёр и шоколадные конфеты. Бутылка даже украсила мою монашескую келью, я не стала прятать её в ящик. Предавалась сегодня в одиночестве самому отвратительному пороку — пьянству. Захотелось туда, в Россию, к девочкам! Какой ослепительно богатой и благополучной выглядела бы я там! Небрежно угощала бы приятелей и подружек, и велись бы под сладкую рюмочку богемные разговоры. И запах кофе. О этот запах кофе! Снимаю шапку перед тобой! Правда, шапок не ношу, но это уже не важно.

Что-то ностальгией потянуло от моих воспоминаний, хотя не хочу возвращаться и не вернусь. Прощайте, жареные грибочки, прощай, рюмка водки! Привет, тонкие вина и зелёные клёцки! Прощайте, русские мальчики в кожаных куртках, рвущие жилы в погоне за баксами! Я теперь валютная девочка! Только я не продавалась за валюту, я заработала её тряпкой и пылесосом.

Вот так и сижу. Сидела у окошка в своей далёкой теперь и милой Белоруссии, сидела в Майами в знойном стеклянном доме. И сегодня вдруг меня остро пронзила мысль: «Неужели я приехала в Америку для того, чтобы таскать мешок с мусором за этой сумасшедшей старухой?»

Я подняла голову и увидела вечернее розовое небо, догорающее над крышами, и ребёнка на балконе, и одинокую машину, и горстку белых голубей.

Сижу у окна в переулке возле Брайтона, смотрю на маленький дворик, на стену соседнего дома, на деловых белок. Смотрю и успокаиваю себя. Ну, что тебе ещё надо? Сыта и покойна, сиди себе и пиши! Сколько времени я высвободила для себя! Я не стою в очередях за маслом и крупой, я не езжу на работу в другой конец города, я не хожу в прачечные и ремонтные мастерские, я не стою у плиты и не ломаю голову, как запастись картошкой на зиму и у кого «стрельнуть» до получки. Я свободна от этого. Но я не свободна в другом. Я не могу выйти пособирать осенние листья, я не могу праздно болтаться по улицам города, разглядывая людей и себя в отражениях витрин. Ну, что ж.

Зато я обладательница Времени. Его так мало. И я спешу. Всё что-то вяжу, всё что-то пишу на этих белых листках. Всё что-то хочу сказать. Вы поняли что?

И мои записки — как бег по пересечённой местности. Я всё бегу, всю жизнь. Мне кажется, что я ещё не добежала. Что это что-то вот-вот оно, за поворотом. А что это будет, я не знаю.