Изменить стиль страницы
Когда я трезв, или когда я пьян,
Когда не сплю, когда бешусь от скуки,
Я помню — есть на свете Себастьян.
Он знает эти муки.

Солнце НЛО

1.
Храни себя, как девочку свою,
Как пристань на реке от ледохода.
Судьба жива любое время года,
И вот она. И для неё пою.
2.
Любую женщину я встречу, как свою,
И дам ей кров под небом лучезарным.
Мы встретились, как будто день базарный
Окончился. Мы на его краю.
Готовь ночлег, хозяюшка, родная,
Раз делать нечего, остались мы с тобой.
И если мы живём, не умирая,
То мы полны живучею судьбой.
Любую женщину я встречу, как свою.
Уходит век короче дуновенья,
Горит костёр, трещат его поленья.
Мы засыпаем. Встретимся в раю.
Мы встретимся, бесценная жена.
Когда душа к душе мы встанем оба,
Ты скажешь мне, что и до крышки гроба
Ты не была ничем обделена.
Опять июнь и дивный звон черешен,
Опять дрожит твоя волшебная рука.
Прости меня, я пред тобою грешен,
Но лишь в одном — что я люблю издалека.
Как ты волнующа в своём весёлом платье,
Что я сдержать не в силах ярких слёз.
Тебя, как яблоню, я принял бы в объятья,
В далёкий край таинственно унёс.
И в том краю, пред ясным ликом Бога,
Ты расцветёшь, не ведая утрат.
О погоди, ещё совсем немного,
И я сгорю, как много лет назад.
В такой же день, рукой такой же милой
Мою любовь разбили на куски.
И я тогда какой-то странной силой
Остался жив, не умер от тоски.
Но я молчать не стану криводушно,
Она оправдана причиною земной.
Моя любовь была ей безделушкой,
Она так искренне смеялась надо мной.
Опять июнь, и дивный звон черешен,
Опять дрожит твоя волшебная рука.
Прости меня, я пред тобою грешен,
Но лишь в одном — что я люблю издалека.
В необъятной, бездонной, безбрежной
Высоте, где живёт только бог,
Сотворил он великую нежность
И открыл для неё каждый вздох.
Этой нежности только частица,
Что угодно жестокой судьбе,
Может тяжким трудом воплотиться
В человеке — во мне и в тебе.
Отчего ж мы живём лицемерно?
И какая случилась напасть,
Что любовь, и надежда, и вера
Нам не бог, не опора, не власть?
Отчего мы уверены оба —
Стоит лишь отпустить тормоза,
Как звериная красная злоба
Затуманит любые глаза?
Я поспорю с жестокой судьбою,
Я прерву её злой карнавал.
Так позволь мне быть нежным с тобою,
Я ведь нежным ещё не бывал.
Этот труд не оспорит могила.
Он очистит и душу, и кровь,
Если ты не совсем позабыла,
Что на свете бывает…

Памяти Александра Касымова

Ребёнок, ты играешь на пригорке.
Как хорошо бросать слова на ветер!
Они летят, качаясь в синем небе,
И как прекрасно их преображенье!
Вот это стало городом волшебным,
А в нём живут невиданные люди.
Их сердце — нежность, их глаза — усмешка.
Не плачь, не надо — кончилось виденье.
А вот другое — словно окна в небе,
Где ангелы, выглядывая кротко,
Все смотрят на тебя с недоуменьем.
Не бойся их, ты лучше. Ты — ребёнок.
А это что — как зеркало кривое,
А в нём — чужие… Мама, мама, страшно!
И с диким криком ты домой вбегаешь,
Но мамы нет. И папы нету тоже.
А только кто-то сильною рукою
Тебя бросает прямо на кроватку
И укрывает грубо одеялом,
И в ужасе ты быстро засыпаешь.
А что случилось — ты ведь не узнаешь…

Озолин

В конце сентября 1987 года я приехал в Барнаул из деревни, в которой работал по распределению, и зашёл в местный Союз писателей. Секретарша, милая женщина неопределённого возраста за тридцать, спросила, кто бы мне больше подошёл. Я ответил — если можно, кого-нибудь с нежной душой. Она ушла, и минут через пять или шесть в красный уголок, где я сидел, зашёл большой плотный мужчина лет около пятидесяти. Это был Вильям Янович Озолин. Я показал ему свои стихи, он что-то похвалил, что-то поругал, оставил свой адрес (Барнаул, главпочтамт, ящик 99), и мы расстались. Душа у него и вправду оказалась нежная.

Я писал ему письма, он на них отвечал, он же посоветовал мне ходить в литературное объединение при местном Союзе, и мне удалось несколько раз побывать на его заседаниях, вырываясь из своей Речкуновки, как называл мою деревню Вильям Янович.

Вместе с ним мы как-то пошли в гости к какому-то местному литератору. Это был Борис Капустин. У него недавно вышла первая книга, а лет ему было что-то около сорока. Втроём мы сидели за столом, разговаривали на всякие литературные и не очень темы, они оказались рыбаками, говорили и о рыбалке, кстати, ели какую-то сушёную рыбу. Я не знал, как её едят, и поэтому попросил Вильяма Яновича мне показать, как это делается. Он удивлённо посмотрел на меня, взял большими пальцами рыбку, оторвал ей башку, очистил кожицу и подал мне. Дальше я ел эту рыбу сам, пил водку, но авторитет мой в глазах Вильяма Яновича уже упал.

Он пошёл покурить, а Капустин, почему-то придвинувшись ко мне вплотную, вдруг зашептал, что Вильям Янович смертельно болен (рак) и месяца через два умрёт. Я был потрясён и не знал, как реагировать на такие, как оказалось, шутки, потому что он прожил ещё лет десять после этого разговора. Наконец мы ушли в изрядном подпитии и поехали в какую-то местную галерею, где должен был состояться вечер поэзии. На месте почему-то не оказалось никого из местных поэтов, и Вильям Янович предложил мне почитать стихи. Я читал уже совершенно пьяным, потому что по дороге в галерею мы выпили ещё одну бутылку, кажется, я не контролировал силу своего голоса, и время от времени пола моего пиджачка отворачивалась, и показывалось головка бутылки. Все вместе производило, видимо, довольно сильный комический эффект. Чем все это кончились — я не помню, где я ночевал — тоже не помню, помню только, что на Советской площади, когда я ждал троллейбуса, чтобы ехать на речной вокзал, откуда я уезжал в свою деревню, мимо прошла какая-то девица, которая, увидев меня, заулыбалась во все горло. Смутно я припомнил, что она была на вчерашнем вечере. Жизнь моя в Алтайском крае складывалась не очень весело. Меня угнетало общество полупьяных лесорубов и лесников, мне просто было скучно, казалось, что жизнь проходит зря, и все это, естественно, сказывалось на моём настроении. В одну такую минуту я написал Вильяму Яновичу довольно злое письмо, на которое он не ответил. Это было просто негативное письмо, без претензий личных, но с претензиями к жизни как таковой. С тех пор переписка наша прервалась, а его письма я в минуту довольно мрачную просто-напросто бросил в печку (случай для меня нетипичный). Через месяцев шесть или семь, когда наступила весна, когда я понял, что, скорее всего, уеду из Алтайского края в Башкирию, я решил не уезжать не извинившись и написал письмо Вильяму Яновичу. Как ни странно, он ответил. Я приехал к нему, мы общались, хотя я не помню наших разговоров, ничего особенного. Видимо, ему не нравились мои стихи, он не предлагал их ни в местные газеты, ни в местный журнал, а я его об этом и не просил. Наконец, я уехал из Алтайского края. Как ясно по его фамилии, он был прибалт, кажется, латыш. Его отец, кажется, работал в северном морском пароходстве, возможно, был репрессирован, мне об этом ничего не известно. Вильям Янович жил в Красноярске, потом переехал в Барнаул — почему — осталось для меня загадкой. Специально я его не спрашивал, а сам он не рассказывал. Мы все же так мало знаем о людях, которых любим, и объяснить это невозможно. Он жаловался, что живётся ему в Барнауле трудно. У него были проблемы, кажется, со всеми — с женой, которая, как мне показалось, не очень его любила, с мамой, которая доставала его по пустякам. Он как-то сказал: «Вот так бывает — люди любят друг друга, а жить вместе не могут». Были проблемы с деньгами — издавался он мало, писал мало, в конце жизни пошёл работать к какому-то скульптору помощником. Да и местным литераторам, сплошь жутким почвенникам, он был не ко двору. Я написал об этом стихи: