Изменить стиль страницы

Посвящение в альбом

Сергей Бережной

Попытка исповеди

Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти.

Первое послание Иоанна

В конце семидесятых или начале восьмидесятых, — теперь уж и не вспомнишь, — в его жизни случилось нечто, определившее его будущее: он выделил для себя фантастику, как особый вид чтения. Впрочем, тогда это событие вовсе не выглядело столь значительным. Ну, появилась тяга к НФ — с кем не бывало? Что в этом такого? Пройдет… а пока он заново перечитывал всю фантастику из домашней библиотеки и искал новых впечатлений, как говорится, "на стороне"…

Как вскоре выяснилось, особенно далеко искать эти впечатления было не нужно. В кладовке обнаружились неразобранные неполные комплекты журналов "Вокруг света", "Химия и жизнь", "Техника молодежи" и "Знание — сила", которые он до того лишь листал от случая к случаю. Теперь же он сложил их, разобрав по номерам, в огромную стопку у дивана и, удобно улегшись, принялся читать всю фантастику, что в них была.

Он не делил тогда фантастику на отечественную и зарубежную. Он вообще не обращал внимания на фамилии авторов. Впрочем, скоро это прошло. Стругацких он выделил для себя уже давно — после "Понедельника…" (в домашней библиотеке было первое издание — "детлитовское", шестьдесят пятого года); вскоре стал отличать Кларка (тот часто попадался), Хайнлайна (потрясли "Пасынки Вселенной" хотя не было номера "Вокруг света" с началом романа), Саймак… Печатавшиеся на тех же страницах отечественные авторы производили впечатление более скромное, но и здесь вскоре начали выделяться какие-то имена (что было не совсем легким делом — в его бедную голову валились одним потоком Щербаков и Булычев, Михановский и Лем, Де-Спиллер и Брэдбери). Запомнились, прежде всего, серийные рассказы: "гуслярский" цикл Булычева и детективно-фантастический цикл Максимовича из "ТМ". Несколько вещей запомнились сразу — тем, что произвели совершенно ошеломляющее впечатление: ни на что не похожий "Экзотический вариант" Бориса Руденко, "Сумасшедший король" Бориса Штерна, "Подсадная утка" Ларионовой, "Узник" Эрнста Маринина (кто он? где он?), "Великая сушь" Вячеслава Рыбакова…

Последний рассказ был написан просто и страшно. Пятнадцатилетний пацан понял в нем самое главное: зло может произойти от того, что люди хотят добра. Для него это было чудовищным открытием. До тех пор добро и зло в его представлении существовали отдельно друг от друга, борясь и противоборствуя, причем добро, естественно, было просто-таки изначально обречено на победу… И понимание того, что великое Добро может порождать не менее великое Зло, выводило его мироосознание в совершенно новое для него измерение…

Такое не просто забыть.

Конечно, рано или поздно он так или иначе — не через эту дверь, так через другую, — вышел бы в это новое пространство этики. Но случилось так, на этой двери было написано имя.

И имя было — Вячеслав Рыбаков.

* * *

Прошло шесть или семь лет. Безумно много времени. Годы перемен, которые он наблюдал в себе — или же сознательно их начинал и пытался довести до конца. Он научился ломать себя и, кажется, стал большим докой в этом спорте. Он перестал быть трусом (насколько можно перестать им быть), заслужил дружбу, которой будет гордиться, возможно, до конца жизни. Жизнь потихонечку (а иногда и не слишком церемонясь) лепила из него нечто человекообразное.

И были книги. Были три толстых тетради, куда он переписывал все стихи Высоцкого, до которых сумел добраться. Были Феликс Кривин (тоже переписанный от руки в толстую тетрадь) и "Путешествие дилетантов" Окуджавы. После — "Мастер и Маргарита" (которую он выменял в букинистическом на толстый том Пикуля — "Из тупика", кажется), "До третьих петухов" и все остальное Шукшина. Маркес…

Конечно, фантастика. Стругацкие — все, что сумел добыть. Житинский, покоривший сразу и навеки. Наново открытый в "Перевале" Булычев. "Сторож брату моему" и сборники Михайлова. Умный и тонкий "Здарг" Гуревича. "Чюрленисовский цикл" Ларионовой. Особняком — чистый интеллектуализм Лема.

В начале восемьдесят седьмого он впервые в жизни принял самостоятельно стратегическое решение — ушел из института. Внутреннее противодействие было мощнейшее, натура, привыкшая к конформизму, сросшаяся с ним, сопротивлялась изо всех сил. Но он победил.

Именно тогда он прочитал "Свое оружие".

Это был шок. Он читал, как Солт разваливался на куски, борясь сам с собой, боролся и побеждал — сам себя, себя прошлого… Это было о нем.

Потом были "Письма мертвого человека" (смотрел фильм в московском кинотеатре "Керчь", ехал через весь город — больше нигде в Москве картина тогда не шла).

Потом была "Зима". "Домоседы"…

Встреча в правлении городского общества книголюбов с какой-то московской критикессой (фамилию он не запомнил), знакомой с кухней "Молодой гвардии": "Ах, Володя Щербаков и рад бы издавать хорошие вещи, но ему же не дают… На него так давят… Да и кого у нас издавать?" — "Рыбакова!.."

Потом Андрей Чертков задумал "Оверсан", и он написал для первого номера рецензию на "Свое оружие". (Сейчас перечитал ее, поулыбался… Неужели прошло всего шесть лет?)

Следующий год принес новые публикации. Это была уже совсем другая эпоха: прочитан был Гроссман (уже этого хватило бы для пересмотра всего прежнего опыта). Открыт Платонов. Увенчал все это потрясший до глубины души Оруэлл… Рыбаков напечатал "Люди встретились", "Ветер и пустоту", "Первый день спасения", но ни одна из этих вещей не вызвала какого-то особого духовного резонанса…. просто он был немного в другой плоскости мышления.

А потом было "Доверие".

Рыбаков отомстил ему за то, что он отвлекся. Месть была утонченна и абсолютна. Пока он с неистовостью неофита искал в утопиях и дистопиях некие благие идеи, блуждал в растоптанных иллюзиях Замятина, пугался мрачной иронии Хаксли, находил что-то, терял — и все это в наивной убежденности, что есть, должен быть истинный путь… А "Доверие" ставило на этом пути строгий эксперимент — и прекрасный, желанный и заманчивый мир рассыпался в дым лишь соприкоснувшись с реальностью.

Именно реальность разрушала безвозвратно все — все! — благие идеи. Умом он понял это, прочитав "Отягощенных Злом". Сердцем прочитав "Доверие". И именно тогда он познал безнадежность: благие намерения неизменно мостили путь к вратам ада. Нужно было искать выход из порочного круга. Не для всех сразу. Сначала только для себя.

"Град обреченный" — новый апокалипсис человека, медленно, но верно теряющего совесть… Понять мысль Стругацких было легко. "Носитель культуры" и "Давние потери" Рыбакова утверждали в той же мысли: центром всего нужно было сделать совесть. Но дальше, дальше-то что? Он искал, в чем может укорить себя, и без труда находил — человек несовершенен и изъянов в нем — прорва… Допустим, он доведет себя до такого состояния, когда совести не в чем будет его упрекнуть (чего проще — спятить или сдохнуть), но мир?.. Но люди?.. Как обратить свою совесть вовне себя?

Жизнь продолжалась. В конце восемьдесят девятого года он женился. Мир вокруг оставался несовершенным, более того — уродливым, но отблеск их любви скрадывал глубокие изъяны действительности, в мире появилось нечто прекрасное, без чего он уже не мог бы дышать…

И вдруг — как ломом по ребрам — "Очаг на башне"… Роман об убийстве любви.

Он был не просто потрясен. То, что он испытал, нельзя было назвать просто потрясением. Он был Симагиным, и Вербицкий убивал его любовь. Это был уже не просто внутренний резонанс, это было полное отождествление…

До сих пор не могу заставить себя раскрыть этот роман — настолько это больно…

"…ее улыбка лопнула, словно взорванная изнутри, руки вскинулись изломчато и страшно…"

Какое мучение сравнится с этим?

"— Она не умерла! — закричал он и с удвоенной силой принялся растирать жесткое, как настывший камень, тело — кожа лохмотьями поползла с его ладоней…"