Через несколько часов меня вместе с другими ранеными погрузили в машину и увезли в сумерках ночи к санитарному поезду, который и доставил очередную партию в армейский госпиталь, в город Кандалакшу. В этом госпитале в течение суток большинству из нас сделали врачебный осмотр и повторные перевязки. Сделали перевязку и мне, но то ли из-за невнимательности, то ли по невежеству перевязали неудачно, так как уже через сутки температура у меня пошла вверх. Началась гангрена правой стопы. В тот день подали к пристани санитарный пароход из Архангельска, куда и должны были эвакуировать раненых. А я наблюдал за температурным листком, который был подколот к карточке, висевшей на задней стенке койки. Видел и посиневшие пальцы ноги, не закрытые бинтом. И когда санитары с носилками подошли к моей койке, я попросил немедленно позвать главного хирурга госпиталя. Врач подошел, все понял, и я снова оказался в операционной под общим наркозом, во время которого рану на правой ноге так обработали, что рубец на выходном отверстии сквозной раны оказался длиной двенадцать сантиметров и залечивался он полгода…
Пребыванием в армейском госпитале и закончилась для меня фронтовая жизнь. Мы отступали под напором вооруженного до зубов противника на земле, в воздухе и на море, отступали, неся неисчислимые потери в живой силе, оставляя на расправу врагу миллионы мирных жителей. Эти обстоятельства довольно быстро развеяли все иллюзии. Шапками мы врага не закидали, да и вооружены были соответственно-винтовками XIX века, из которых выпадали затворы.
После выхода из госпиталя я стал инвалидом Отечественной войны, хотя и в этом качестве отслужил в тыловых частях армии до марта 1946 года. В то же время примерно мне была вручена медаль "За оборону советского Заполярья" на имя Николая Ивановича Ефимова. А еще много лет спустя, уже на собственное имя, я получил медаль "За отвагу". Она была выдана за ранение. Небезынтересно заметить, что по английским законам раненный на поле боя солдат или офицер награждается орденом "Пурпурное сердце". Но будь и у нас такие ордена, боюсь, на всех бы не хватило…
Огромный пароход, привезший в Архангельск первую партию покалеченных, был свидетельством того, что где-то совсем рядом взаправду грохотала война, жестокая и опустошительная, в которой каждый день гибли тысячи моих соотечественников. В светлых классах трехэтажной школы, тесно заставленных лазаретными койками и превращенных в госпитальные палаты, стоял запах карболки, йода и гниющего человеческого тела. Стонали раненые, забинтованные так, что у иного и глаз не видно; сновали сестры милосердия; добровольные сиделки дежурили круглосуточно у коек тяжелораненых.
Приходили делегации от заводов и предприятий, школ и вузов, колхозов и рыбных промыслов, из далеких и ближних поселков. Население здешнего края, как и всякий далекий от войны тыл, о войне пока слышало только по весьма скупым и малоправдивым, сообщениям Совинформбюро да по хвалебным, бодрительным газетным заметкам военных корреспондентов — что войска наши на всех фронтах упорно продвигаются… неизвестно куда или упорно обороняются от наступающего противника. И только в госпитале население воочию убеждалось, что действительно идет кровавая война, и не на чужой, а на своей территории, и несет она людям горе, смерть, плен и опустошение.
В нашей переполненной палате находились преимущественно тяжелые, надолго прикованные к койкам бойцы. Посетители тесно заполняли проходы, оставляли скромные подарки — папиросы и табак, носки и носовые платки, туалетное мыло и кисеты с махоркой. Минуту или две в глубоком раздумье и скорби смотрели на нас, плакали и тихо уходили, как из покойницкой.
Пионеры и школьники иногда спрашивали, округлив глазенки при виде сочившейся через бинты крови:
– Вам очень больно?
– Больно, детка, но терпеть можно.
– А когда вылечитесь, опять на войну?
– Если окажусь здоровым — обязательно опять.
– А воевать очень страшно?
– Да уж чего веселого в войне… Ведь это не игра…
– А вы фашистов видели, какие они?
– Я не видел, спроси у другого. Меня покалечило осколком бомбы или снаряда — не разобрал… Войны-то настоящей, чтобы встречь друг на друга идти, я еще не испытал, врать не буду. И пленных не видел.
Через месяц мне сделали еще одну операцию. Ни с того ни с сего вдруг повысилась температура, а левая стопа начала болеть. Рентген установил, что в пятке сидит пуля.
– Откуда она взялась при входном и выходном отверстиях? — удивился лечащий хирург. — Будем делать операцию…
Когда извлекли пулю, оказалось, что это лишь ее латунная оболочка, пуля попала в кость, но не пробила ее, а повернулась на девяносто градусов, расплавленный свинец частично вытек, а оболочка осталась.
– Видимо, была нестерильной, поэтому и дала о себе знать, — сказал хирург, промыв и передав мне пулю на память.
Изредка госпиталь навещали артисты с концертами, которые проводились в спортзале в первом этаже. Вскоре после посещения госпиталя главным хирургом округа мне на правую ногу ниже колена сделали гипсовый сапог с отверстиями против ран. Теперь и меня ходячие добровольцы сносили "на кокурках" вниз на концерт. Такие, как я, составляли первый ряд, лежа прямо на полу, а позади нас располагались остальные — "сидячие" и "стоячие".
В конце августа с первой партией тяжелораненых меня эвакуировали в тыловой госпиталь № 2514, где-то под Обозерской, в сторону Вологды. В январе сорок второго врачебная комиссия признала меня ограниченно годным, и я выписался из госпиталя. Хозяйственники приобули нас в летние ботинки из каких-то отходов, вручили хромоногим полуинвалидам клюшки, одели в поношенные бушлаты, значительно худшие, чем тот, в котором я добирался до Котельничей, и вскоре мы оказались в батальоне выздоравливающих в пригороде Архангельска, кажется в Цигломени. Не будь Ленинград в блокаде, меня списали бы подчистую и отпустили домой, но в мой город дороги не было, и я застрял в тех краях надолго.
Странно выглядел наш батальон, занявший несколько рабочих бараков этого поселка. Целая рота состояла из одноглазых, не менее двух рот хромых, с клюшками или без оных. Все это были обстрелянные воины, хотя и не всем пришлось пострелять самим. Я выпалил лишь несколько раз в сторону противника и не знаю, был ли от этого толк. На войне попадают в цель очень редкие пули…
Батальон наш все время пополнялся и в той же степени сокращался. Годные к строевой службе направлялись на учебные сборы, в школы и в маршевые роты, а потом снова на фронт. Нестроевые рассасывались по тыловым формированиям. Инвалидов отпускали домой… если их дома не были заняты немцами.
В начале мая я тоже был "завербован". Но перед тем надо сказать о причинах создания части, в которую я был зачислен. Дело в том, что из-за невозможности доступа в Мурманский порт союзнических караванов с грузами по ленд-лизу, последние шли теперь на Архангельск, и здесь их принимала группа интендантов во главе с членом Государственного комитета обороны, известным полярником Иваном Дмитриевичем Папаниным. Для охраны и сопровождения этих грузов в действующую армию при Архангельском военном округе был создан 7-й отдельный местный стрелковый батальон с местонахождением в пригороде Архангельска — Исакогорке. Формировался он из нестроевиков территориальной приписки, то есть из местных жителей, пожилых и совсем молодых ребят, нигде не служивших. Но командиры рот этого батальона заглядывали и в наш героический батальон выздоравливающих. Вот так я и попался на глаза командиру третьей роты 7-го ОМСБ товарищу Соловьеву, который взял меня к себе старшим писарем роты.
В этом батальоне я прослужил около двух лет. Будучи ротным писарем и часто бывая на глазах у начальства, я поневоле был отмечен им как "грамотный и рассудительный", хотя в армии рассуждать не положено. Томясь от духовной пустоты, я рискнул проявить себя и как-то к слову сказал замполиту батальона, что обладаю некоторыми познаниями в истории и других общественных науках и мог бы проводить беседы с красноармейцами.