– Вот неожиданная встреча, Иван Иванович! Долго же вас мурыжили.
– А вам сколько отвалили? — перешел и я на тюремный жаргон.
– Петушка схватил… Адвокат хороший защищал, а то бы…
– Не задерживайся, Ефимов, — поторопил надзиратель. — Не один у меня. За день знаешь сколько вашего брата тут перебывает. Так что поторапливайся.
Я отоварился почти на всю тридцатку, помня, что в камере моей все те же два десятка полуголодных мужиков и они ждут меня, как баланду в полдень. Торопливо рассовывая купленное по карманам и за пазуху, я не забывал сунуть в рот то кусок сахару, то шматок булки и умоляюще поглядывал на своего провожатого, чтобы он продлил мне эти мгновения свободы.
О ларечнике я уже не думал: каждому свое. Да и какое мне дело до чужого благополучия, тем более что перемена в моем душевном состоянии была радикальной. В ожидании вызова на суд или заседание легендарной "тройки" я заметно приободрился.
Но дни проходили, начался уже холодный декабрь, а я все еще парился в своей душной и тесной, до омерзения надоевшей мне камере. Но однажды вечером мне объявили:
– Ефимов, выходите с вещами.
– С какими вещами? Кто мне их дал? Нет у меня никаких вещей! — растерянно бормотал я от радости, вскочив с пола и торопливо надевая измятый пиджак на затасканную, потерявшую свой цвет рубашку и рассовывая по карманам табачные изделия и купленный вчера на последние гроши батон.
– Выходите совсем, есть у вас вещи или нет, — нетерпеливо сказал надзиратель.
– Но куда же я пойду среди зимы в летнем пиджачке?
– Что вы со мной спорите, я тут ни при чем. Сейчас фазу в каптерку за передачей, а оттуда к этапу. Торопись же!
Я распрощался с товарищами, повскакавшими со своих мест и стоявшими, как во время принятия присяги:
– Прощайте, меня вызывают, как видно, на заседание "тройки
Но реакция товарищей была иной:
– Гляди, как бы не целой "четверки".
– Всунет вам "тройка" дважды по пятерке…
– Прощайте, Иван Иванович. Авось не пропадете.
– И нам скоро тройка, семерка и туз… на лагерный бушлат.
– До свидания, авось в Сибири встретимся!
Спустившись в последний раз с громыхающей галереи, поплутав по еще незнакомым мне переходам и лесенкам, мы попали в полутемный коридорчик. В его тупике была дверь с табличкой "Кладовая", куда мы и вошли.
– Привел Ефимова из Старой Руссы.
– Очень хорошо, — ответил кладовщик-бытовик повернулся к стеллажам, на которых лежали тюки и узелки разных размеров и цветов. — Вам вчера принесли передачу из дома. Вот список-опись мешка. Получите и распишитесь. — И он протянул мне список, написанный! незнакомым почерком, а на прилавок положил знакомый мне рыбацкий рюкзак.
– Ваш запас на дальнюю дорогу, — заметил кладовщик.
– А письмо где?
– Никакого письма не было. Только мешок и спасибо!
– Не было или не разрешено отдавать?
– Мне не приносят того, что не разрешено, — ответил он, забирая список с моей распиской. — Я вручил все, полученное из приемной. А все тут или не все, я знаю, и мне дела до этого нет.
Он прав. Сам он утаить ничего не может, да и нет, если хочет отбыть свой срок поближе к дому. Значит, письмо задержали в другом месте, и называется это маленькой местью…
– Разрешите здесь переодеться? — несмело спросил я, копаясь в рюкзаке.
– Валяйте, пока никого нет, — сказал кладовщик!
– Можно, — милостиво согласился и надзиратель! Вот тут рядом специальный тамбурок есть и скамейка! Там и переоденьтесь.
Я разделся догола. Взамен истлевших трусов и майки надел пару нательного и пару теплого белья, знаков волнующе пахнущего домашним шкафом. Потом рубашку, костюм и демисезонное подержанное пальто. Заскорузлые носки сменил теплыми, маминой вязки, а вот моих охотничьих сапог почему-то в мешке не оказалось, и пришлось надеть те же парусиновые туфли… Сунув на всякий случаи папиросы и батон в карман, я завязал мешок.
Много позже, когда я был уже в лагере, мать писала на мой вопрос, почему в передаче не было письма: его изъяли, когда принимали передачу, а список вещей писала какая-то женщина там, в приемной, одна из заплаканных…
– Ну как, довольны передачей? — спросил провожатый, дымя свежей "Беломориной" у притолоки тамбура.
– Конечно, доволен, но я полагал, что коль скоро вызывают на заседание "тройки", то все эти вещи могли бы подождать и дома…
– Какой еще "тройки"? — подняв брови, уставился на меня проводник.
– Ну, той, что рассматривает дела политических… Из трех человек.
– Здесь никаких "троек" нет, ни человечьих, ни лошадиных. А та, что в области, до той, милок, песня еще длинная. Вот свезут отсюдова в пересыльную тюрьму в город Ленина, там, наверное, и объявят решение "тройки". А в общем-то эти дела меня не касаются, — сказал мой поводырь, и мы пошли дальше.
Пройдя короткий коридорчик и миновав еще две двери, мы очутились в широченном, конусообразном полуподвале, по всей вероятности дублирующем верхний "вестибюль".
В этом слабо освещенном, с низким потолком помещении, куда собирали заключенных для этапа, были лица, подлежащие суду особой "тройки". Было здесь и процентов десять уголовников, из тех, что числились на учете и подлежали суду "тройки" и изоляции как "социально-опасный элемент". Тут продержали нас до полуночи. Оказалось, что в подвале тоже десятки камер. Видимо, они тут были спешно оборудованы в связи с переполнением уже имеющихся.
Пользуясь тем, что надзиратели не могли удержать в Подчинении собранную здесь толпу в полторы сотни человек, мы начали самовольно отодвигать дверные запонки и заглядывать в камеры, чтобы найти знакомых.
Отовсюду слышались то и дело торопливые вопросы Этап пиков и окрики тюремных стражей:
– Демянские есть? А из района?
– Нет ли кого из Валдая?
– Лычковские имеются в вашей келье?
– Кому говорят, прочь от дверей!
– Из Старой Руссы нет ли кого? Старорусских?
– В карцер захотели, вместо этапа?! Назад… вашу мать!
– Кто, кто из Поддорья? Из какой деревни?
– Не знает ли кто о судьбе Кузьмина или Васильева? — кричал я.
– Видали Кузьмина…
– Кому говорят, там-тара-рам! — стараются перекричать нас мундиры.
– Кого, кого, говоришь, еще арестовали? — решится вопрос пожилого этапника. — Терешенкова? Когда? Вот дьяволы!
После тесных камер и допросов люди чувствовал. себя в этом подвале заметно свободнее. Камерне жизнь позади, терять больше нечего, все самое страшное вроде бы пережито, и плевать хотелось на истошный лай служак-надзирателей!
Лишь около полуночи, когда в этапный зал вошло два отделения вооруженных конвойных, молодых и сильных. Порядок был восстановлен. От дверей камер нас быстро оттеснили к середине и приказали построиться. Начал счет и отбор по отдельным спискам в группы по двадцать человек, а затем три первые группы вывели на широкий тюремный двор, торжественно залитый лунным электрическим светом.
Непривычный зимний холод подействовал на всех отрезвляюще, и все сразу приуныли.
– По машинам! — раздается негромкое распоряжение старшего конвоира, и отсчитанная двадцатка загомонивших узников поспешно полезла по узкой сход не в открытые кузова.
– Садись! — слышится новое распоряжение, и чертыхаясь и теснясь, приседаем на дно кузова. По углам — стрелки в полушубках с винтовками.
– Тихо! Прекратить галдеж! — обращается к ним старший конвоя и разъясняет:-Сидеть в машинах корточках, пригнув головы к полу. Голов не поднимать не оглядываться по сторонам! Всякое нарушение будет считаться побегом, а нарушитель убит на месте. Охрана знает, что может стрелять без предупреждения. Ясно.
– Ясно, ясно…
– Кого тут увидишь? Знают, дьяволы, когда вывозить, — ворчит кто-то позади меня.
– Трогай, передняя! — раздается последний приказ, и четыре машины с глухим урчанием ныряют в подворотню тюремной стены.
…Стесненную грудь распирает от свежего воздуха лунной ночи, под кузовом погромыхивают на прикатанном булыжнике скаты. Я мысленно слежу за курсом машины, зная город вдоль и поперек. Вот она миновала Соборный мост, что чуть выше слияния Полисти и По-русьи, свернула налево, идет по центру города между торговыми рядами и опять свернула налево, к Живому мосту. Медленно вкатившись на второй деревянный мост против здания райкома, на котором я четыре месяца назад стоял и думал свою первую горькую думу, машина покатила прямо к вокзалу…