Изменить стиль страницы

Но почти в тот же миг распахнулась дверь и предложила шевалье гостеприимство привратницкой, откуда на него пахнуло теплым и тошнотворным воздухом.

— Однако, — настаивал шевалье, не отваживаясь переступить порог строения, — мне надо обсудить с моим братом весьма неотложные вопросы, имеющие огромную важность.

— Поступить так, как желает этого сударь, значило бы подвергнуть себя риску потерять это место. Господин барон очень строг во всем, что касается этикета. Ослушаться его приказа! А! об этом и речи быть не может!

— Хорошо, договорились, славная женщина, ведь, несомненно, вы женщина, всю ответственность я беру на себя… И, послушайте, вот вам для начала луидор, чтобы возместить все те неприятности, которые ваша снисходительность может вам причинить.

Привратница протянула руку, чтобы завладеть золотым, как вдруг со стороны двора послышался грохот опрокинутых досок, к которому примешивался безудержный, захлебывающийся лай и предсмертные крики птицы.

Привратница одним прыжком выскочила из своего помещения во двор, закричав:

— О! Господи! Что случилось с кохинхинами господина барона?

Шевалье же, не видя Блэка рядом с собой, вздрогнул, инстинктивно догадавшись, что случилось.

Действительно, не успела привратница сделать и трех шагов по двору, как спаниель вернулся к хозяину, держа в пасти огромного петуха, чья повисшая и болтающаяся вправо-влево, подобно маятнику на часах, голова красноречиво свидетельствовала, что он уже перешел в мир иной.

Это на самом деле был, как правильно сказала привратница, петух кохинхинской породы, тогда только-только появившейся и входившей в моду.

Шевалье взял петуха за лапы, длинные, как ходули, и с восхищенным любопытством стал его рассматривать, в то время как Блэк влюбленными глазами смотрел на свою жертву и, казалось, бесконечно был восхищен сотворенным им шедевром.

Но привратница, похоже, вовсе не была расположена разделить восхищение одного и удовлетворение другого; она принялась издавать душераздирающие крики, перемежая их с мольбами и заклинаниями на античный манер.

От этих криков осветились все окна, и в каждом из них появились головы, причудливо одетые кто в «Мадрас», кто в домашний колпак, а кто с индейской повязкой на лбу; но, впрочем, все они были примечательны тем, что несли на себе печать старого режима.

Это была челядь господина барона.

Каждая голова издавала звуки самой различной тональности; и все эти голоса одновременно осведомлялись о том, что могло стать причиной подобной суматохи и потревожить стольких достойных людей в разгар их отдыха.

В результате поднялся страшный гвалт, но он вскоре был перекрыт звоном ручного колокольчика.

В тот же момент из всех уст вылетела следующая фраза; причем согласованность этого ансамбля сделала бы честь статистам какого-нибудь бульварного театра:

— А! вот я господин барон проснулся.

И весь этот ужасный шум стих как по волшебству; это позволило шевалье составить высокое мнение о той твердости, с которой барок управлял своим домом.

— Ну, мадам Вильхем, — сказал камердинер барона, срывая ночной колпак и обнажая свой лысый череп, гладкий и блестящий, как слоновая кость, — идемте, расскажите лично господину барону, что произошло, и объясните ему, каким образом посторонние лица могли оказаться в доме в этот час ночи.

— Я никогда на это не осмелюсь, — ответила бедная привратница.

— Ладно, я пойду сам, — сказал шевалье.

— Кто вы такой? — спросил камердинер.

— Кто я? Я шевалье де ля Гравери и пришел повидаться с моим братом.

— А! господин шевалье, — вскричал камердинер. — Тысяча извинений, что позволил себе говорить с вами в столь неподобающем тоне! Позвольте, я накину на себя что-нибудь и тогда буду иметь честь проводить вас к вашему брату.

Через несколько минут старый слуга появился в дверях вестибюля, куда, после бесчисленных извинений, впустил шевалье.

Он предложил ему следовать за собой и повел по широкой лестнице из тесаного камня с оградой из кованого железа, пересек анфиладу комнат, мебель в которых, прежде позолоченная, теперь из экономии была выкрашена в белый цвет, осторожно постучал в последнюю дверь, открыл ее и торжественно возвестил, так, будто докладывал о визите иностранного посла к министру:

— Господин шевалье де ля Гравери!

Кровать, на которой лежал барон де ля Гравери, выглядела весьма скромно и полностью была лишена какого-либо полога. Как все дворяне, прошедшие суровую школу эмиграции, барон приобрел привычку презирать жизненные излишества, то есть то, что сегодня называют комфортом.

Комод, секретер красного дерева, ночной столик с раздвижной дверцей да еще кровать составляли всю обстановку его комнаты.

На камине возвышалась медная лампа Карселя, по обе стороны которой стояли два серебряных подсвечника и два рожка французского фарфора; вокруг зеркала висели разнообразные медальоны с портретами короля Людовика XVIII, Карла X и монсеньера дофина.

Этим и ограничивалось все убранство комнаты, холодной и голой, совершенно не соответствующей истинному положению ее хозяина и великолепию окружавшей его челяди.

В тот момент, когда камердинер докладывал о шевалье, барон приподнялся, опершись на локоть, правой рукой поправил «мадрас», сползший ему на глаза, и без каких-либо иных дружеских проявлений воскликнул:

— Откуда вас, черт возьми, принесло, шевалье?

Затем после паузы, словно повинуясь чувству приличия, добавил:

— Жасмин, подайте табурет моему брату.

Бедняга шевалье оледенел от подобного приема. Он не видел старшего брата вот уже пятнадцать лет, и, как бы тот ни поступал в свое время по отношению к нему, шевалье, несмотря ни на что, испытывал глубокое волнение, находясь рядом с человеком, чья жизнь зародилась в том же чреве, что и его; и вся кровь прилила у него к сердцу, когда он понял, как мало значения барон де ля Гравери придавал жизни или смерти своего младшего брата.

Поэтому всю инициативу в этом разговоре он предоставил барону.

И барон воспользовался этим.

— Но черт побери! как вы изменились, мой бедный шевалье! — произнес барон, оглядев своего брата с головы до ног с холодным любопытством, полностью лишенным интереса.

— Я не могу вам ответить тем же, брат, — сказал Дьедонне, — так как нахожу, что вы сами, ваше лицо и ваш голос остались прежними, такими же, как в день моего отъезда.

Действительно, для барона де ля Гравери, неизменно сухого и костистого, с ранними морщинами на лице, годы, легшие ему на плечи, прошли бесследно. Живя без каких-либо забот, подобно глубоко эгоистическим натурам, он не добавил к своим рано появившимся морщинам ни одной новой, к своим преждевременно поседевшим волосам ни одного нового седого волоса.

— Но что вас привело, брат мой? — повторил барон. — Так как я утверждаю, что по меньшей мере понадобился очень веский повод, чтобы вы решились переступить мой порог в столь неурочный час. Откуда вы приехали? Мой нотариус, у которого я порой справляюсь о состоянии ваших дел и одновременно о вашем здоровье, сообщил мне, что вы проживаете, по-моему, в Шартре-ан-Бюс или в Мо-ан-Бри… я не очень хорошо помню… Нет, по-моему, это в Шартре, не правда ли?

— Действительно, брат мой, я живу в Шартре.

— Итак, чем там заняты? Много ли там здравомыслящих граждан? Многочисленны ли сторонники Филиппа Орлеанского? В Париже, мой бедный Дьедонне, общество загнивает; «Газетт де Франс» сдает свои позиции, Шатобриан и Фиц-Джеймс стали либералами, а число людей благородного происхождения сокращается. Увы! мы живем с вами в плачевную пору! Представьте себе, не далее как вчера, «Котидьен» опубликовала имена вельмож, людей, чьи отцы и деды пользовались привилегией ездить в каретах короля и которые не постыдились стать промышленниками! Герцоги, маркизы превратились в торговцев железом и углем… мыслимо ли это!

— Брат, — сказал шевалье, — если вас это интересует, то мы еще поговорим об общественных делах, но в данный момент я хотел бы обратить ваше внимание на вопросы личного характера, приведшие меня сюда.