Закончив свою речь, офицер попрощался и пошел к двери.
— Сударь, вы уходите? — спросил у него барон.
— Признаюсь вам, — ответил капитан, — я чувствую, но у меня недостанет сил вынести эту ужасную сцену.
— Что же, убирайтесь! Но верните мне письмо мадам де ля Гравери.
— А почему я должен вам его возвращать? — надменно спросил капитан, нахмурив брови.
— Ну, хотя бы по той простой причине, что оно адресовано вовсе не вам, — проговорил барон.
Капитан оперся о стену, иначе бы он упал.
Действительно, капитан до сих пор думал, и читатель, должно быть, об этом догадался, что роль обвиняемого давала ему право быть более активным участником этой истории, чем предполагал барон.
Он быстро достал письмо, которое положил перед этим в один из своих карманов, развернул его и пробежал первые строчки.
По вырвавшемуся у него непроизвольному жесту, по выражению его лица барон догадался обо всем.
— И вы тоже! — вскричал он, всплеснув руками. — Вы тоже! Что ж, значит, она гораздо большая мошенница и негодяйка, чем я полагал.
— Да, сударь, я тоже, — подтвердил капитан, понизив голос.
— Как же так?
— Да, я тоже. Я презренный человек, такой же презренный, как и она, потому что посмел обмануть этого прекрасного и достойного, этого честного малого; но скажите ему, когда он придет в себя…
Но Дьедонне, который за это время вышел из своего состояния оцепенения, прервал капитана.
— Думесниль! — закричал он. — Думесниль! Не покидай меня, мой друг; подумай, что, кроме твоей дружбы, у меня в этом мире не осталось ничего, что бы могло меня спасти и утешить.
Капитан, терзаемый угрызениями совести, колебался.
— О Господи, Господи! — воскликнул несчастный шевалье, ломая в отчаянии руки. — Неужели дружба такое же пустое слово, как и любовь?
Барон сделал движение по направлению к брату.
Это движение предопределило решение капитанам Он с такой силой схватил старшего брата за руку, что у того лицо исказилось от боли, и, глядя ему прямо в глаза, вполголоса повелительно заявил:
— Ни слова больше, сударь. Впервые приключение подобного сорта вызывает у меня угрызения совести, и эти угрызения так мучительны, что не знаю, клянусь вам, хватит ли мне всей моей жизни, чтобы искупить свою вину; но тем не менее я постараюсь это сделать, полностью посвятив себя вашему брату, окружив его заботой и нежностью, без которых он не может больше жить.
Сударь, не говорите ему больше ничего; не в вашей, да и не в моей власти перечеркнуть прошлое, но не терзайте еще сильнее это бедное сердце.
— Я ни перед чем не остановлюсь, — язвительно возразил ему барон, — чтобы заставить моего брата выгнать опозорившую его супругу и отказаться от ребенка, который похитил состояние, принадлежащее другим.
— О, скажите, состояние, принадлежащее вам, так будет честнее. И с позиций эгоизма ваше поведение, возможно, поддается объяснениям, — ответил капитан, бросая на барона взгляд, полный презрения. — Пусть будет так; но этого письма, написанного мадам де ля Гравери господину де Понфарси, будет более чем достаточно, чтобы получить, даже в судебном порядке, то, что вы желаете.
— Тогда отдайте мне это письмо.
Думесниль подумал несколько мгновений.
Потом сказал:
— Я согласен, но при одном условии.
— Условии?
— О! Это вам решать, принимать его или нет, сударь, — продолжал нетерпеливо капитан, постукивая ногой. — Итак, поспешим. Или вы даете слово, или я разрываю это письмо.
— Сударь, клянусь своей честью дворянина…
— Дворянина, — прошептал Думесниль с глубочайшим презрением. — Что же, хорошо, поклянитесь вашей честью дворянина! Ведь, похоже, хотя вы и поступаете подобным образом, вы все еще продолжаете быть дворянином. Так вот, поклянитесь мне, что вы никогда не скажете вашему брату, что его одновременно предали двое мужчин, которых он звал своими друзьями; поклянитесь мне, наконец, что вы не станете препятствовать искуплению содеянного мною; я посвящу этому весь остаток своей жизни.
— Я клянусь вам, сударь, — сказал барон, пожирая глазами драгоценное письмо.
— Великолепно. Я настолько доверяю вам и вашей клятве, что даже не стану говорить, что я сделаю с вами, если вы ее нарушите.
И капитан вручил барону письмо, написанное Матильдой господину де Понфарси.
Затем, подойдя к шевалье, сидевшему все так же без сил, он сказал:
— Ну же, Дьедонне, вставай и обопрись о меня; мы ведь с тобой мужчины.
— О, спасибо, спасибо, — ответил шевалье, с усилием поднимаясь и падая в объятия капитана. — Ты ведь меня не покинешь, правда? Ты меня не покинешь?
— Нет, нет, — пробормотал капитан, нежно гладя шевалье, как будто бы это был ребенок.
— Знаешь, — продолжал шевалье, речь которого прерывали рыдания, — я боюсь сойти с ума, так страшит меня мое будущее, до такой степени я уверен, что сравнение прошлого с настоящим сделает невыносимо отвратительным мое существование.
— Мужайся, — проговорил барон. — Даже самая лучшая из женщин не стоит и половины тех слез, что ты здесь проливаешь вот уже четверть часа об этой мерзавке.
— О! Вы не знаете, вы не можете знать, — прервал его Дьедонне, — кем для меня была эта женщина! У всех у вас есть салоны, двор, честолюбивые мечты, которые занимают вас; почести и награды, которых вы добиваетесь; у вас есть развлечения, которые наряду со сплетнями о работе обеих палат занимают свое место в ваших сердцах; у вас также есть новые назначения, награды и отличия, которые получают ваши противники. У меня же в этом мире была только она, она одна; она была моей жизнью, моим счастьем, моей радостью, моими честолюбивыми надеждами. Только те слова, которые я слышал из ее уст, только они одни имели для меня значение; а сейчас, когда я чувствую, что все это внезапно уходит у меня из-под ног, мне кажется, что я вступаю в пустыню, где нет ни воды, ни солнца, ни света и где отныне мерилом времени будут лишь мои страдания! О Господи, Господи!..
— А, ерунда, — сказал барон. — Все это чепуха!
— Сударь! — Голос капитана звучал почти угрожающе.
— Вы не помешаете сказать мне брату, — повторил барон, не теряя из виду свое наследство, — вы не помешаете мне сказать ему, что ради чести своего рода, чье имя он носит, он не должен допускать, чтобы это родовое имя было унижено и втоптано в грязь; перестав уважать женщину, недостойную вас, вы перестаете ее любить.
— Все это, брат мой, софизм, парадокс, заблуждение! — вскричал шевалье с отчаяньем в сердце. — В этот самый миг, слышите ли вы, в то самое мгновение, когда ее вина разбивает мне сердце, когда краска стыда заливает мне лицо, так вот, в это мгновенье я люблю ее! Я ее люблю!
— Друг, — проговорил капитан, — надо быть мужчиной; надо жить!
— Жить! Зачем мне теперь жить?… Ах, да, чтобы отомстить за себя, чтобы убить ее любовника. Да, по законам света, по законам чести один из нас, я или он, должен теперь умереть, потому что Бог создал ее женщиной, а значит, вероломной, коварной и бесчестной; и из-за того, что она, вероломная и бесчестная, нарушила супружескую верность, нарушила свои обязательства, должен погибнуть человек, и все это ради удовлетворения света, ради чести, как будто бы свет волновало то, каким образом у меня украли мою радость, как будто бы честь когда-либо тревожилась о моем блаженстве или моих невзгодах. Но и свет, и честь заботит лишь одно — кровь. Они как должное воспринимают то, что оскорбление должно быть смыто кровью. Эта кровь их не пугает.
— Неужели вы боитесь, брат мой? — спросил барон.
Взгляд, которым шевалье посмотрел на брата, выражал полную отрешенность.
— Я боюсь только одного: оказаться на месте того, кто убьет… — ответил он.
Воодушевление и решимость, с которыми он произнес эти слова, доказывали, насколько искренен он был.
Затем, сделав усилие и положив руку на плечо капитана, шевалье сказал:
— Пойдем, мой бедный Думесниль. Помоги мне отомстить за себя, потому что я не могу доверить эту миссию Богу, не прослыв трусом.