Это донесение дало понять графине, что Георг совсем не ложился спать.

«Итак, он обманывал меня! Он притворялся дремлющим в карете, для того только, чтоб избежать необходимого отчета в странности своих поступков у Орделинских. Жорж познакомился с притворством, с обманом и употребляет его против матери! Неужели он имеет в этом нужду?.. Неблагодарный!..» Между тем компаньонка, нисколько не постигая душевного беспокойства встревоженной матери и приходя в отчаяние оттого, что кофе простынет, налила его в чашку графини с какою-то смешною решимостью, как будто совершила бог знает какое важное дело, и пододвинула чашку под самый подбородок графини. В другое время знатная дама нашла бы этот поступок странным или, по крайности, неуместным, но теперь она не обратила на него даже и внимания, покойно отодвинула чашку на середину стола, сказав, что не будет завтракать, что чувствует себя очень утомленной и пойдет успокоиться. Она приказала, когда возвратится граф, тотчас просить его к ней и, если она в это время будет спать, — разбудить ее.

Говоря: «если я буду спать», графиня очень была уверена, что не будет наслаждаться сном и одной минуты; до сна ли уже ей! Вся душа ее занята опасностью видеть разрушение многолетнего труда, давних надежд и любимых мечтаний! Этот союз с Орделинскими, столь пламенно ею желаемый, так издавна приготовляемый, к которому она все так искусно приспособила, от которого так много надеялась, который дал бы столько блеска ее фамилии, — этот союз может не состояться!.. Мучительная мысль! Она не позволяет Тревильской оставаться на месте; графиня с беспокойством то переходит из спальни в кабинет, то из кабинета опять в спальню, то садится на диван, то приляжет на постель; но воспоминание бала княгини Орделинской не оставляет памяти ее ни на минуту.

Но куда ж уехал Тревильский так рано и не дав себе ни получаса отдохновения после бала, столь продолжительного и столь утомительного? Чтоб узнать это, надобно опять воротиться к тому дню, в который граф так живописно представлял статую в широкой аллее публичного сада.

От той минуты, в которую Сербицкий убедил его не следовать за госпожою Зильбер в укромный домик старой Степаниды, Георг день и ночь думал об этом домике и все его время проходило в беспрестанной борьбе с тем неодолимым влечением, какое чувствовал он идти туда и узнать, что за связь существует между им и Фетиньей? Зачем она ходила туда? Кто там живет? С кем виделась? Пока он делал себе эти вопросы, пока думал и передумывал: «Идти? Не идти? С какой стати пойду я, я, граф Тревильский, знатный и богатый господин, в бедный мещанский дом разведывать, кто, зачем ходит туда?.. Почему же не зайти на минуту? Что за беда? Разве я непременно должен сказывать свое имя? Пойду просто, будто искать кого-нибудь».

Пока все это роилось в разуме юного Георга, время шло своим чередом и, наконец, привело тот день, в который давался бал у Орделинских. Был уже восьмой час вечера; Тревильский, по обыкновению, мечтал о своей Федуловой и вдруг вспомнил, что в заветном домике видел на стекле приклеенный лоскуток бумажки, на котором было что-то написано. «Вот благополучие! Верно, тут что-нибудь продается или работается; завтра же посмотрю! О, непременно посмотрю и тотчас войду! Прекрасно! Прекрасно! Завтра же узнаю эту странную тайну!.. Но зачем же завтра! Почему не сегодня? Почему не сейчас? Еще довольно рано». Граф позвонил. Слуга вошел.

— Заложить коляску.

«Да, поеду, узнаю, что за дом такой? Что заставляет ее ходить туда? И так таинственно, тихонько от надзирательницы, с одною только горничной! Ах, Фетинья!..»

Размышления графа прервались сами собой при этом имени; он покраснел.

«Вот досадное имя, — сказал он вслух, — мне кажется, сам ангел покраснел бы от него! Когда я женюсь на ней, мой круг будет звать ее Фанни. Но прежде всего тайну, тайну надобно разведать».

Вошел человек, докладывая, что коляска готова и что ее сиятельство графиня прислала просить графа пожаловать к ней немедленно, она ожидает его в библиотеке.

— Скажи, иду сию минуту. — Граф взглянул на часы, стрелка стояла на восьми. «Еще рано, — думал он, — у матушки пробуду четверть часа да столько же употреблю на езду; прежде девяти часов тайна посещения бедного домика будет мне известна!.. Но хорошо ль я делаю, — спрашивал сам себя молодой граф, и при этом вопросе шаги его становились медленнее. Он почти нога за ногою шел по коридору, ведущему от лестницы, по которой он только что сбежал к дверям библиотеки, — хорошо ль я делаю, что хочу разведывать? Может быть, Фетинья благодетельствует кому в этом жилище!.. А если?.. Нет, нет! Надобно узнать непременно! Не могу быть покоен! Я не буду разыскивать, зачем она была там, но только посмотрю, кто живет в этом доме». С последним словом граф взялся наконец за скобку двери и отворил ее.

— Долго заставляешь ждать себя, любезный Жорж, садись. Я звала тебя, чтоб сказать о приглашении старой княгини Орделинской, она дает бал, празднует возвращение семьи своей из чужих краев. Бал будет блистательный, приглашена вся столица, но главное дело в том, что нас с тобою просит она приехать часом ранее, как таких людей, которых она не считает уже чужими, говорит, что хочет на досуге показать редкости и вещи дивной красоты, привезенные ей сыном: пишет, что всего этого такое множество.

Озабоченный вид графа показывал, что он не слышит слова матери своей; графиня это заметила, и кровь бросилась ей в лицо.

— Мне очень странно, Георг, что ты всякий раз, когда я начну говорить об Орделинских, слушаешь меня рассеянно или и совсем не слушаешь! Удивляюсь, что сын мой позволяет себе такое обращение со мною!

— Маменька! Милая маменька! Не думайте так, ради бога: я слушаю вас всегда с почтением, о чем бы вы ни говорили мне, но теперь я задумался на минуту оттого, что мне надобно сейчас ехать со двора. Так я рассчитывал, успею ли возвратиться к назначенному времени, чтоб сопровождать вас на бал. Простите же меня, маменька!

Граф с нежностью целовал руки графини; а как мать — всегда мать, то госпожа Тревильская была тронута до слез ласками юноши и, поцеловав его в лоб и глаза, назвала своим сокровищем, неоцененным благом, единственным счастьем в жизни и сказала, чтоб ехал, куда ему было надобно, но чтоб постарался, если можно, возвратиться через час.

— Потому, мой милый Жорж, — прибавила графиня, сжимая сына в объятиях, — что старая княгиня имеет какие-то планы именно для этих двух часов, которые останутся свободными между приездом нашим и прочих гостей.

Графиня занялась своим туалетом, а граф, бросясь в коляску, приказал ехать к публичному саду и, оставя экипаж свой у ворот его, пошел скорыми шагами двадцатилетнего влюбленного к смиренному домику старой Степаниды.

Задумчиво смотрела престарелая владетельница нескольких углов на экипажи, беспрестанно подъезжающие к воротам публичного сада, нисколько не заботясь узнать причину такого необыкновенного съезда, необыкновенного потому, что сад этот никогда не был любимым местом гулянья модного света; сюда приезжали изредка подышать чистым воздухом, полюбоваться свежей зеленью, помечтать, а иногда и увидеться с кем-нибудь без помехи; но прогулки парадной, открытой, многочисленной здесь никогда не было. Итак, этот съезд мог бы обратить на себя внимание Степаниды, если б любопытство ее не было притуплено преклонностью лет ее и теми тьмочисленными случаями видеть всех родов гулянья и собрания, вовремя и не вовремя; ничто уже не было ново для осьмидесятилетней старухи, и теперь один только взор ее следил кареты, катящиеся одна за другою, но душа была полна ощущения, сколько радостного, столько и нового для нее: она приводила себе на память все обстоятельства недавнего посещения, сделанного ей Фетиньей.

«Милочка ты моя, — говорила она сама с собою, — как расцвела… как пышный мак! Как роза столиственная! Как гвоздика махровая! Что за ангел!.. А я-то, старая дура, сочла было Машку, эту верхоглядку пеструю, за знатную даму, да и не гляжу на моего херувимчика прекрасного! Оглупела! Истинно оглупела на старости! Фетиньюшка, дитя мое! Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь! Пусть исполнит лучшее из твоих желаний за то, что светлый взгляд твой возвратил мне мои минувшие радости! Мою некогда столь прекрасно цветущую молодость! Да, дитя мое, ты живой портрет мой! Когда тусклые глаза мои вгляделись в тебя, то мне показалось, что это мое когда-то пятнадцатилетнее лицо отразилось в зеркале… И душа моя исполнилась неизъяснимою радостью!..»