— Как видите, В. П. Но как же вы узнали меня так скоро? Разве я мало переменился?
— Почти нисколько! Вот я так старик стариком, сед, как лунь!
Я не смела сказать, что он совсем не похож на старика, чтоб он не подумал, что я плачу′ приветствием за приветствие. Итак, я промолчала, но в самом деле лицо его было живым противоречием его волосам, потому что оно было свеже и румяно, а последние точно белы, как снег.
Минут через пять пришла жена его, когда-то живая, черноглазая красавица, а теперь уже довольно пожилая дама. Она тоже сказала мне, что я мало переменилась и что пятнадцать лет пролетели, не задев меня ни одним пером крыльев своих. Через час посещение мое кончилось.
Ах, как грустно увидеться с кем бы то ни было через пятнадцать лет! Этого мало, что лицо не то, но и поступки, разговор, образ мыслей, самые телодвижения — все так изменится, что видишь, знаешь, что это вот тот самый, кого знал прежде, и все-таки думаешь: «Нет! Это не он».
Александр Сергеевич приехал звать меня обедать к себе:
— Из уважения к вашим провинциальным обычаям, — сказал он усмехаясь, — мы будем обедать в пять часов.
— В пять часов? В котором же часу обедаете вы, когда нет надобности уважать провинциальных привычек?
— В седьмом, осьмом, иногда и девятом.
— Ужасное искажение времени! Никогда б я не мог примениться к нему.
— Так кажется. Постепенно можно привыкнуть ко всему.
Пушкин уехал, сказав, что приедет за мною в три часа с половиною.
С ужасом и содроганием отвратила я взор свой от места, где несчастные приняли достойно заслуженную ими казнь.[9] Александр Сергеевич указал мне его.
Искусственная природа бывает иногда так же хороша, как и настоящая. Каменный остров, где Пушкин нанимает дачу, показался мне прелестен.
С нами вместе обедал один из искренних друзей Александра Сергеевича господин П…в,[10] да три дамы, родственницы жены его; сама она больна после родов и потому не выходила.
За столом я имела случай заметить странность в моем любезном хозяине. У него четверо детей, старшая из них, девочка лет пяти, как мне казалось, сидела с нами за столом. Друг Пушкина стал говорить с нею, спрашивая: не раздумала ль она идти за него замуж? «Нет, — отвечало дитя, — не раздумала». «А за кого ты охотнее пойдешь, за меня или за папеньку?» «За тебя и за папеньку». «Кого ж ты больше любишь, меня или папеньку?» «Тебя больше люблю и папеньку больше люблю». «Ну а этого гостя, — спросил Александр Сергеевич, показывая на меня, — любишь? Хочешь за него замуж?» Девочка отвечала поспешно: «Нет, нет!» При этом ответе я увидела, что Пушкин покраснел. Неужели он думал, что я обижусь словами ребенка? Я стала говорить, чтоб прервать молчание, которое очень некстати наступило за словами девочки: «Нет, нет!» и спросила ее: «Как же это! Гостя надобно бы больше любить». Дитя смотрело на меня недоверчиво и наконец стало кушать. Тем кончилась эта маленькая интермедия. Но Александр Сергеевич! Отчего он покраснел? Или это уже верх его деликатности, что даже и в шутку, даже от ребенка не хотел бы он, чтоб я слышала что-нибудь не так вежливое? Или имеет странное понятие о всех живущих в уездных городах?
Наконец я отыскала родных своих и переехала жить в соседство к ним, на Пески, недалеко от одного из лучших садов Петербурга — от Таврического.
Эта часть города считается слишком удаленною от всего, что манит любопытство и выманивает деньги, и потому квартиры здесь несравненно дешевле, нежели на Литейной, Миллионной или на которой-нибудь из набережных.
Как я рада, что эту прекрасную часть города считают не так блистательною. Без этого ложного поверья квартиры здесь были б дороже всего дорогого: для того, что, кроме здорового воздуха, близости Невы, прекрасных видов ее другого берега, она имеет пред прочими местами то неоцененное преимущество, что как бы ни было велико наводнение, до нее не достигает.
Каким странным свойством наделила меня природа! Все, что только налагает законы моей воле, предписывает границы моей свободе, как бы ни было прекрасно по себе, теряет в глазах моих всю привлекательность. Что может быть лучше соседнего сада? Это рай, уединенный, тенистый, благоухающий рай! Но… вокруг его забор с колючками… довольно этого! Я переезжаю за Неву и охотнее гуляю по болотам между Охтою и пороховыми заводами, нежели в раю, похожем… в раю огороженном!
15-го июля. Сегодня опять был у меня Александр Сергеевич. Он привез с собою мою рукопись, переписанную так, чтоб ее можно было читать. Я имею дар писать таким почерком, которого часто не разбираю сама, и ставлю запятые, точки и запятые вовсе некстати, а к довершению всего у меня везде одно «е».
Отдавая мне рукопись, Пушкин имел очень озабоченный вид. Я спросила о причине. «Ах, у меня такая пропасть дел, что голова идет кругом! Позвольте мне оставить вас, я должен быть еще в двадцати местах до обеда». Он уехал.
Две недели Александр Сергеевич не был у меня. Рукопись моя лежит, пора бы пустить ее в дело. Я поехала сама на дачу к Пушкину — его нет дома.
«Вы напрасно хотите обременить Пушкина изданием ваших записок, — сказал мне один из его искренних друзей и именно тот, с которым я вместе обедала. — Разумеется, он столько вежлив, что возьмется за эти хлопоты и возьмется очень радушно, но поверьте, что это будет для него величайшим затруднением, он с своими собственными делами не успевает управиться, такое их множество, где же ему набирать дел еще и от других. Если вам издание ваших записок к спеху, то займитесь ими сами или поручите кому другому».
Мне казалось, что Александр Сергеевич был очень доволен, когда я сказала, что боюсь слишком обременить его, поручая ему издание моих записок, и что прошу его позволить мне передать этот труд моему родственнику. Вежливый поэт сохранил, однако ж, обычную форму в таких случаях. Он отвечал, что брался за это дело очень охотно, вовсе не считая его обременением для себя. Но если я хочу сделать эту честь кому другому, то он не смеет противиться моей воле. «Впрочем, — прибавил он, — прошу вас покорнейше во всем, в чем будете иметь надобность в отношении к изданию ваших записок, употреблять меня, как одного из преданнейших вам людей».
Так-то я имела глупость лишить свои записки блистательнейшего их украшения, их высшей славы — имени бессмертного поэта! Последняя ли уже это глупость? Должна быть последняя, потому что она уже самая крупная!
Записки мои печатаются. Но я ни о чем так мало не думаю, как о них, и ни от чего не ожидаю так мало пользы, как от них.
Не тою дорогою пошла я, которою надобно было идти. Теперь я вижу ее. Ах, как она была б выгодна для меня. Теперь светло вокруг меня, но поздно!
Августа 29-го. Вчера, часу в шестом вечера шла я с Невского проспекта на свои любезные Пески. Вдруг мальчик лет одиннадцати заступает мне дорогу и вскрикивает: «Александр Андреевич!» Я взглянула на него: «Что тебе надобно, друг мой?» «Как, разве не узнаете меня?» «Нет». «Я — Володя, вы жили в нашем доме в Уфе». При этом напоминании малютки я тотчас его узнала. «Где ж твоя маменька, Володя?» «Здесь, в Петербурге, мы живем в Моховой, пожалуйте к нам. Это очень близко. Как маменька обрадуется! Она всякой день вспоминает об вас».
Мы пришли в Моховую и взошли в ворота большого каменного дома, прошли под ними, перешли вкось весь двор, к самому углу его. Тут было небольшое крыльцо, довольно гладкое. «Маменька, маменька! — кричало дитя с восторгом, подходя к лачужке, в которую вело это крыльцо. — Посмотрите, кого я привел к вам!» Мать выглянула в форточку окна и в секунду была уже на крыльце: «Здравствуйте, мой добрый друг, здравствуйте! Ах, Володя, как ты мил, дитя мое, что ты отыскал моего доброго Александрова! Хотите чаю? Не хотите ли кофе?.. мороженого? Ну, садитесь, да вот сюда, поближе к окну. Дайте посмотреть на себя. Ведь целые три года прошли, как вы уехали от нас из Уфы. А я вскоре после вас продала дом и приехала сюда, чтоб пристроить своего Володю, да вот все еще не успела».