Изменить стиль страницы

По-видимому, это как раз и следует прокомментировать. Маловероятно, что слова, приписываемые Бенуа, действительно принадлежат Александру Николаевичу. Он всегда доброжелательно относился к еврейскому творчеству, и у нас о нем отдельный рассказ. Что же касается Милашевского, то, безусловно, эта фраза направлена против евреев: "дети пустыни" не метафора (возможно, он вспомнил рассказ Льва Лунца "В пустыне", об исходе евреев из Египта) – "они" поклоняются ветхозаветному жестокому и мстительному Богу, "они" не могут изображать кумиров, "они" отвергают античную красоту, столь милую Милашевскому. И посему в искусстве у них единственный путь – абстрактное псевдотворчество.

«Четыре имени определяют Парижскую школу, и эти "парижане" даже не французы:

Пикассо, Марк Шагал, Модильяни и Сутин»230. Лучше не скажешь: на одного испанца – три еврея. Точно цитата из Шмакова: "Русская" скульптура, кто ея творцы:

Антокольский, Гинзбург, Аронсон, Бернштам, Синаев-Бернштейн. Все такие фамилии, что русскому хоть с моста да в воду"231. Но ведь и петербургское чеканное искусство отдано на откуп иноземцам: Кваренги и Росси далеко не русские. (Сомневающихся в происхождении Росси отсылаю к биографиям итальянских композиторов Соломона Росси и Джакомо Россини.) Отношение к Натану Альтману недоброжелательное. Возможно, здесь присутствует и некая "idee fixe". Даже в вышеприведенном отрывке об Юдифи Израилевне общим местом происхождения служит не герой анекдотов город Бердичев, а родина Альтмана – Винница. Не исключено, что пером Милашевского движет неприязнь к конкуренту.

Известно, что творческие современники зачастую с недоверием и ревностью относятся друг к другу. Но в данном конкретном случае Милашевский передергивает.

Так, о великом портрете Анны Ахматовой сказано "лакированная кукла Альтмана"232.

Он же передает свой разговор с Ахматовой, достоверность которого проверить невозможно: "Я не люблю этот свой портрет, сделанный Альтманом!".

«Я был удивлен этой ее фразой! Как?! Ведь "все же так в него поверили" (разумеется, не я), что увидели поэтессу "через этот портрет"»233.

Возможно, примешивается и зависть к счастливому сопернику. В свое время Анна Андреевна отвергла ухаживания Милашевского234. Этот эпизод описан в его воспоминаниях, где под именем Нины Аркадьевны выведена Ахматова. Не везло с женщинами Владимиру Алексеевичу: то Юдифь Израилевна, то некая брюнетка, "изнеженно-оранжерейная":

«Казалось, что в ней "кондитерского" пирожного больше, чем простого хлеба!».

Объяснение Милашевского, обязательно с восклицательным знаком: "В этом сказывалась какая-то доля еврейской крови!"235. Она была дочерью режиссера императорских театров. Жаль, что фамилия осталась нераскрытой. Затем идет некая вдова, немного теософка, вертевшаяся возле Распутина и желавшая рассказать Милашевскому об этом "потом", когда они будут "ближе", что, впрочем, не состоялось… Затем крестьянская девочка лет 12-ти, обещавшая "дать" дяденьке и, видимо, не сдержавшая слово, и т. д.

А великая поэтесса посвятила Н. Альтману замечательные строки:

Как рано я из дому выходила,
И часто по нетронутому снегу,
Свои следы вчерашние напрасно
На бледной, чистой пелене ища… ….
Я подходила к старому мосту.
Там комната, похожая на клетку,
Под самой крышей в грязном, шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
И жаловался весело, и грустно
О радости небывшей говорил.
Как в зеркало глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым.
Теперь не знаю, где художник милый,
С которым я из голубой мансарды
Через окно на крышу выходила
И по карнизу шла над смертной бездной,
Чтоб видеть снег, Неву и облака, –
Но чувствую, что Музы наши дружны
Беспечной и пленительною дружбой,
Как девушки, не знавшие любви.
И далее
Смеркается, и в небе темно-синем,
Где так недавно храм Ерусалимский
Таинственным сиял великолепьем… 237

Или – о другом великом художнике: «Что это за рисунок висит у вас? – указал я на висевший рисунок в легкой раме.

– Ах! Это большая ценность: это – Модильяни! Это когда-то он рисовал меня в бытность мою в Париже!

"Ценность!" Ах, Анна Андреевна, вы решились указать мне на ценность в искусстве.

Вы, вероятно, забыли, позабыли, какой я насмешник", подумал я про себя, не сказав ей ни слова.

Я приподнялся и подошел к рисунку в рамке, висевшему довольно высоко. На диване возлежала женщина, очевидно, Анна Ахматова, изображенная в виде какой-то пакостно-похабной жирной гусеницы.

Шикарные бедра шантанной этуали, на вкус пошляков, завсегдатаев слишком дорогих "заведений". Откуда взялись эти бедра? Мечта художника?.. Еле-еле, бездарненько выведенный профиль сомнительной схожести! Это было хуже, чем просто плоховатый, не меткий рисунок, оскорбительна была "похабщина" и какая-то клевета на тонкую, суховатую элегантность той Ахматовой, поэтессы первой своей книги "Четки". Ну, а уж об "интеллекте" модели говорить не приходится… "Ну, жалкий же ездок!" – как говорится о Молчалине…

– А футурист Рустамбеков вас не рисовал, Анна Андреевна?

– Нет, он меня не рисовал, – не поняв моего сарказма, сказала гениальная поэтесса»237.

Но и сам талант поэтессы ставится под сомнение. Сравнение Ахматовой с Михаилом Кузминым оказывается не в ее пользу: «Разве у ней есть стихи, равные "Георгию Победоносцу"? По этой оркестровке слов, по силе и мощи живописной пластики?!»238 Не потому ли, что Кузмин еще в 1905 г. вступил в Союз русского народа? И не пересмотрел бы Милашевский свое отношение к Кузмину, если бы знал, что в крови Михаила Александровича были "чернила": автор "Моих предков" "забыл" упомянуть о своей еврейской крови…239 Старших современников Милашевский не жалует, будь то Петров-Водкин, Бакст, даже Кустодиев или Валентин Серов. С последним у него свои счеты. На посмертной выставке, проходившей в здании Академии художеств и описанной мемуаристом с неподражаемым блеском, уходящая в прошлое империя оставляет в душе щемящий след.

А великий художник, преждевременно ушедший в небытие, получает не совсем лестную характеристику, как часто у Милашевского, вложенную в чьи-то уста: "…ошеломляет меня чем-то, что не является слишком лестным для Серова. Поражает какая-то скованность движения, точно арестованный шествует под конвоем. Отсутствие внутренней свободы. Художник боится ошибиться, боится сбиться с ноги, идти не в ногу с конвойным. Это добровольное наложение каких-то вериг, каких-то кандалов вечности… Серовские кандалы точности убили в нем что-то драгоценное…"240 Но в первом издании воспоминаний есть удивительное послесловие, касающееся выставки Серова. "Некий эпилог", не случайно, как нам кажется, исключенный из второго издания. Волею обстоятельств Владимир Алексеевич, спустя несколько дней после окончания ретроспективы Серова, попал в канцелярию Высшего художественного училища, где он случайно подслушал разговор: «Перестань ныть, возьми себя в руки!

Ты прекрасный рисовальщик, ты прекрасный живописец. Никто из людей, истинно чувствующих живопись, не будет тебя сравнивать с ним! – говорил бас.

– Да, но как раздули, какая помпа! Дошли до какого-то бесстыдства. Прямо Веласкез какой-то! Что за спина у мадам Гиршман в овале! Где у нее таз?! За такой рисунок меня бы с первого курса погнали! А бык?! Я нарочно измерил, голова два раза вмещается в туловище. Ну и чудеса! Веласкез! И мой кузен туда же лезет (Сергей Константинович Маковский, редактор "Апполона". – С. Д.), как бы не отстать от синедриона! Мог бы и помолчать… из корректности. А какая порнография эта Рубинштейн – костлявые коленки демонстрирует. А эта вуаль, как у девочки из "приятного дома" мадам Амалии. Как может рука повернуться у художника на такую безвкусицу! -лепетал тенор. – Что поделаешь! Родственнички до небес превознесли…»2^1 "Ноющий тенор" был художник Александр Владимирович Маковский,