– Ты очень добрый. Но...

– Я просил тебя не терять голову... набраться...

– Чего?

– Терпенья.

– Терпенья?

– Мудрости.

– Мудрости?... Что же мне делать каждый день?

– А что вчера делала?

– На тахте... ревела.

Право, я не мог придумать, как утешить ее.

– Тебе не кажется, у нас давно уже нет хлеба, настоящего хлеба? – сказал я.

– Но его нет.

– Есть мука, дрожжи, сухое молоко, вода. Есть хорошая кухня в одном вагончике.

– Я не умею печь обыкновенный хлеб.

– А ты попробуй.

– Корить не станешь?

– Не буду.

– И смеяться?

– Нет.

* * *

...Ночью шел дождь.

Ливень, которому не было предела. Шум благодатный, нескончаемый, теплый – как утешенье, лился в открытое настежь окно, по всем неуютным оголенным нервишкам брошенного людьми дома. В комнате, в коридоре, на лестницах, переполненных этим гудом, звенела темная разливанная свежесть, не давая никакой возможности проснуться, поднять голову, осознать себя в плывущем движении звуков и времени.

Мальчонка прыгал под этим дождем, и вода струилась по нему, и ладошки смахивали брызги с волос, отважные ладошки в четверть моей ладони.

Звоночек мой, он прыгал под нарастающим ливнем, и сама стихия начинала светлеть вокруг него от ясной радости. Он прыгал счастливый, как всё, что осталось около него, без меня, вдали от меня...

Если я подойду к тебе, если трону тебя – сон улетит и ничто не размоет, не выплеснет горькую боль во мне...

* * *

Утром я вышел из дома. Ее в комнате не было. На тумбочке рядом с убранной постелью отражал солнечные блики фонарик. И большая поляна вдруг открылась передо мной в сиянии таких же маленьких бликов, несметной россыпью голубых, оранжевых, зеленых, ослепительно белых солнечных бликов.

Они подвигнулись вокруг меня, следом за мной, переливаясь волнами-брызгами по хрустящему от них стеклянному лугу.

Муравьиный мостик в таких же каплях нежданно прыснул под ногами водяной пылью, чуть не сбросив меня в зеленую мокрую смесь радуги с травой.

Дождь летний, грозовой, ночной, благодатный дождь. Или он смыл мои нечеткие опасения, погнал, унес по ложбинам и стокам, или с удвоенной силой навеял издалека то, о чем я боюсь думать...

В лесу было так же мокро, но все неподвижно.

Как оно тикает, я услышал на расстоянии нескольких метров и подошел на звук, не пытаясь найти глазами тайник с подброшенным, упрятанным от себя самого наваждением.

Когда же ты перестанешь куковать? После каких проливных дожде урагана, метели, снега?... Он тикал, мне показалось, громче прежнего. Или дупло, деревянное сухое дупло в сырой тишине леса так увеличивало звук? Не могу понять, не умею понять.

Совсем близко негаданно вдруг отозвалась на мое смятенье живая кукушка. Негромко и влажно и мягко в этой влажной лесной неподвижности. Один раз, другой, третий... восемь, девять, одиннадцать... Я припал к дереву, прилег на него, приник, обхватив руками, чтобы не опуститься, гладил смоляную морщинистую кору, сухую теплую шероховатую, добрую, как сухие ладони старого человека, гладил, шепча несусветное «как же так?., как же так?...»

Хрусткая смоляная пыль горчила на губах, вызывала непрошенные слезы. Оно склонилось ко мне, высокое прямое несгибаемое: наклонилось в мою сторону. Или я начал падать, и все качнулось, и я дрожу, а не ствол гудит и плачет смоляными слезами? Оно живое, мое дерево. Земная, слышная мне, дрожь течет по нему до самой хвои, до неоглядной вершины, сбрасывая на меня продрогшие капли...

* * *

Когда я вернулся, поляна встретила меня знакомым и долго не узнаваемым ароматом. Высохли в солнечной туманке мокрые блики на свежей траве. От земли повеяло теплом, и сами луговые травы, казалось, потеплели: такой шел от них теплый сенокосный дух. И тут я догадался: пахнет печеным хлебом!

Боже мой, пахнет печеным хлебом!

В открытой двери фургона-кухни стояла она с повязкой на голове из красного полотенца, с красным фартучком, с обнаженными по локоть руками, улыбчивая, как само летнее утро.

– Эй, Красная Шапочка, я тебя съем, – сказал я, пытаясь выглядеть беспечным и воодушевленным.

– Серый Волк, не ешь меня, – подыграла она. – Кто будет печь хлеб?

– А к чему тюрбан?

– Так положено повару. Вместо колпака.

– Но там и колпак лежит.

– Он мне совсем не идет...

Коротко и ясно.

– Как же тебе удалось? Пахнет на всю поляну караваем, батонами.

– Сама не знаю, – словно удивилась она. – Распустила дрожжи на две ложки муки, поставила млеть. Потом развела молоко, слила в одну миску, натерла – видишь, до сих пор плачу – лук. Смешала с мукой в тесто, налепила колобки, подождала и в печь...

Сказала «плачу», а сама хвасталась явно с удовольствием.

Он лежал накрытый белым полотенцем, свежий теплый хлеб. Маленькие румяные булочки с полосками на крутых макушках, простое, как само воспоминанье, чудо. Воспоминанье обо всем, что осталось вдали от нас и никогда не покинет нас.

Огромное удовольствие – прохладное масло по живому хлебу, настоянный свежий чай.

– Так пекла моя бабушка. Правда, я не все помню, забыла, но, кажется, так... И почему она пекла, если можно было купить в магазине?... Вот и спросить некого...

Машинально, для разговора, чуть было не спросил ее, почему некого. То ли бабушка далеко, то ли нет ее давно, бабушки... Но смысл обыкновенных раньше слов: ее нет, их нет, стал вдруг таким обостренным и шатким, опасным для нее, что я с подчеркнутым вниманием стал разглядывать картинки на стене вагончика.

Нагие цветные девушки удивленно смотрели на двух неуверенных в себе горожан, растерянных от всего, что свалилось на них, даже этом хрупком ощущении уюта, покоя, благополучия.

– Ты нисколько не хуже этих эталонных девчонок, – неожиданно сказал я, понимая, что говорю неуместную глупость, но это было единственным, что заставило ее улыбнуться.

– Что еще придумает Серый Волк? Фантазия твоя сильней меня.

– Советую почитать книги.

– У нас есть книги?... Не умела взять книгу, если на душе...

– Найди снотворную.

– Скучно... Любую книгу можно, как сон, отложить, захлопнуть и на полку... Вот бы так со всем этим: захлопнуть и на полку... Я тут не своя, привыкать не хочется, ничего не хочется, и захлопнуть, отложить не могу.

– Не привыкай, но киснуть зачем?

– На тебя надеюсь, а ты...

– Послушай, взрослая тетя, – сказал я, – неужели говорить с тобой как с маленькой? Ты большая, не правда ли?

Она виновато улыбнулась.

– И глупая, да?

– Маленькие глупыми не бывают.

– Тогда говори как с маленькой, – согласилась она довольно грустно.

– Подумать еще надо, о чем с тобой говорить. Большая не поймет.

– А вдруг пойму.

– Ой ли?... Вот попробуй ответить на то, о чем спрашивает маленький.

– Отвечу. Я прилежная.

– Скажи, хвастунья, какое чудо на свете самое удивительное?

В глазах ее мелькнуло скорее недоумение, чем интерес.

– И много у тебя таких вопросиков?

– Много. Только все не мои. Сынишки моего. Я на такое неспособен. Отупел с годами. Ни за что не мог бы спросить: не скучно ли дереву стоять на месте? Или другое... Почему взрослые не играют в игрушки?... Можно ли обижать больших?... Не больно ли ежику от колючек?...

Тут я увидел, как она просияла, как улетучилось равнодушие в глазах ее.

– А ты сам, – почти воскликнула женщина, – сумеешь ответить?

– С большим трудом.

Я засмеялся. Не потому, что слова были смешны. Если быть откровенным, душа моя может смеяться при каждом воспоминании о мальчике, о том разговоре с добрым и веселым доктором.

– Я тоже хочу посмеяться.

– Пришел доктор, послушал его и сказал: очень хорошо работает сердечко... Ребенок спрашивает: а кем работает сердечко?... Не улыбайся, отвечай.

– Не могу.

– И я думал, что ему сказать. Говорю: моторчиком работает. Наверное, моторчиком. Такой маленький живой моторчик. Он гонит по жилкам веселую кровь и никогда не устает.