Помню бледно-голубой потолок — и очень хотелось пить. Не давали… не знаю, как удалось это выдержать. Может быть, там я промучился сутки или чуть меньше. Мне кололи что-то с запахом груши. Понимаю, как дико звучит, но я и вправду чувствовал запах. Не помогало — я испытывал боль, и сознания не терял. Потом вкололи что-то еще, и этого мне хватило.
Та часть, которая еще сопротивлялась, сумела договориться с другой.
Была очень холодная ночь. На небе — не звезды, а снежные крупинки, блеск резал глаза. Я не помню, как оказался возле гаража с Ромашкой. Быть может, смог дойти сам, а может, как-то иначе. На мне были черные джинсы, черная водолазка и любимая ветровка, в кармане я нашел ключи. Открыл гараж, первым делом поздоровался с Ромашкой — руль погнут слегка, вмятина на боку, но ничего, в общем; потом откупорил бутылку с водой — постоянно держал запас — и пил. Литр, кажется, за один раз…
Потом вывел Ромашку наружу.
Не помню, о чем я думал тогда. Почему не удивился дикому холоду… мне все равно было, хотелось только убраться отсюда подальше к лешему.
Мотор завелся с пол-оборота.
Я сам не знал, куда еду. В голову не пришло направиться домой или к друзьям — по чести сказать, у них мне было куда лучше, чем дома. Я выехал на внешнюю обводную, гнал куда-то на ста пятидесяти, а машин не было — ни встречных, ни едущих в том же направлении. Потом понял — нет и огней. Растерянность была, помню, но не страх. Сарай какой-то проехал, или сторожку — темную, похоже, пустую. Потом увидел фигуру впереди — человек стоял, подняв руку с фонариком. Я остановился, а он улыбнулся смущенно, попросил подвезти. «Куда?» — спросил я, он указал — вперед…
С неба начала сыпаться ледяная крупа, когда мы остановились у грунтовой дороги — трасса кончалась тут. Съезжать с гладкого бетона мне не хотелось, а пассажир — он так и не произнес больше ни слова — слез, как само собой разумеющееся, шагнул вперед. Очень быстро скрылся за поворотом и пеленой снега. Я шагнул к Ромашке — что-то хрустнуло под ногой. Нагнулся, увидел фонарик. Подобрал.
Больше он никуда не годился, с разбитым стеклом и вдавленной внутрь кнопкой. Почудился голос — вздрогнул, оглянулся, забыв, что держу в руке разбитое стекло. Никого не было, только снег — теперь он не валил сплошной массой, а снова падал редкими крупинками.
Смотрю, а по ладони течет кровь. Распахал наискось… и даже не больно. У меня куртка дыбом встала, настолько страшно. Я сжал ладонь со всей дури… когда от боли взвыл, успокоился.
Никому не пожелаю испытать то, что мне почудилось — вроде тело живое, а на деле — пустышка, никаких ощущений.
Я хотел одного — вернуться. Пусть мать перечисляет, какая соседка в очередной раз косо посмотрела на меня и чем недовольна, пусть отчим хмурится, уставясь в газету, и всем видом своим показывает, что я даже молчанием мешаю ему — пусть…
Мы с Ромашкой мчались обратно, была темнота, колкий снег, верстовые столбы без надписей. И покосившаяся сторожка.
Поняв, что этот проклятый сарай упорно торчит у меня на дороге, я остановился, прислонил Ромашку к стене и шагнул в дверь — та едва держалась в петлях. В сараюшке — или сторожке? — было пусто. Ничем не покрытый топчан у стены, стол, стул, вылинявший коврик у порога, сшитый, похоже, из ковровых обрезков. Разных ковров…
Захотелось спать. Я подумал — от холода. Это видимость, что не мерзну особо, на самом деле, наверное, холод проник до костей… сейчас лягу и больше не встану. Говорят, во сне умирать легко.
Голова тяжелая была, клонилась на плечо. Но лечь я не решился — присел на стул. Мне показалось, что стало теплее. И в сон вроде уже не так тянуло. А потом на пороге возник еще один человек.
С виду ему было лет сорок. Темно-русые волосы ёжиком, лицо неправильное, резкое. Плащ светло-серый, из тонкой кожи с виду; присмотрелся — нет, ткань какая-то, незнакомая. На преуспевающего дельца похож, а взгляд военного; смотрит, будто целится.
— Сидишь.
Я не знал, что ответить. Даже кивнуть не догадался. А он вошел, тоже сел, и продолжил, будто ни в чем не бывало:
— Здравствуй. — И, вновь не дождавшись ответа, добавил:
— Мое имя Адамант, — и не делай такие квадратные глаза, Микеле Сарина, семнадцати лет.
— Добрый вечер, — выдавил я наконец.
— Скорей уж ночь… — он прищурился, оглянулся. — Как сказал бы поэт — вечная. И здорово бы ошибся. А ты как думаешь, Мики?
Мне совсем не понравилась нарочитая фамильярность, жесткая, словно человек издевался… и при этом был совершенно серьезен. И я не любил головоломок.
— Я ничего не думаю. — Мне пришла в голову мысль: один, на шоссе… — У вас рядом машина? Подскажите, как мне добраться в Лаверту?
— «Дороги, что издали смотрятся сеткою вен», — будто нехотя произнес он, и прибавил: — Кажется, Натаниэль по прозвищу Рысь что-то такое писал? Довольно общее место. Но мальчик талантливый.
— Вы… — я дернулся, будто меня в розетку включили…
Он не придал значения моим прыжкам.
— Лучше будет, если ты успокоишься. На самом деле это неважно, но разговаривать проще. Видишь ли, я тоже несколько растерян. Твое появление хуже, чем снег на голову. Сейчас попробуем разрешить проблему к обоюдному удовольствию.
— Вы кто? — сказал я беспомощно.
— Это не столь важно. Ангелы, проводники, хранители, уайкала… Вообще-то звучит как перечень карнавальных масок… лучше забудь и просто зови меня Адамантом. И можешь не «выкать».
Я не спросил ничего, просто повел глазами по сторонам. Наверное, это выглядело достаточно выразительно, и глупо, наверное; он понял.
— Ты умер, мой друг. Там, на шоссе, подле фуры. Тебя отшвырнуло к столбу… Неприятное было зрелище. Регенерация началась еще до приезда «скорой», и завершилась, когда ты очнулся — не полная, естественно. Но достаточно для существования тела. Ромашка твой почти не пострадал, между прочим. В этом ты уже убедился.
И прибавил, задумчиво и некстати:
— Сколь много средств и времени люди тратят на то, чтобы казаться красивыми… Но все ухищрения не перечеркнут вида их мертвого тела. Только там человек предстает собой во всей искренности — но тогда уже поздно.
— Погоди… Но операция… потолок… я закрыл глаза и прижал кончики пальцев ко лбу.
— Пленка.
Я вздрогнул, а человек сказал успокаивающе:
— Мне положено знать. Это она виновата в том, что тело живет. Но, видишь, ли, и она не всесильна. Вернуться в нормальную жизнь ты не сможешь. Ты сейчас нечто вроде верстового столба, если угодно.
— Погоди, — я мотнул головой. — Тело… Но я же не зомби!
— Не зомби. По некоторым верованиям (кстати, правдивым) у человека две души — земная и небесная. Первая остается при теле, хотя толку от нее чуть.
Он помолчал, поднялся, обошел вокруг стола.
— Вторая ждет. Там, у нас. Не думай, как это может быть — душа отнюдь не эфирное тело, способное порхать бабочкой и просачиваться сквозь стены. Просто прими как факт — то, что составляет тебя сейчас, чувства, память — не более чем слепок, созданный Пленкой. Видишь ли, малыш, она хочет родиться. И до рождения твоя смерть станет смертью и для нее.
— Я жив или нет? — спросил я беззвучно. Только Адамант все слышал.
— Ты… так скажем, не жив. Ты думаешь и даже дышишь, наверное… но не обольщайся. Это все значит до крайности мало.
Мне захотелось свернуться калачиком и заскулить… потому что я поверил. Да и кто не поверил бы? Но вместо этого я тоже встал, и пошел к двери. На пороге остановился, ловя ртом снежинки. По привычке поднял воротник, чтобы снег не нападал. Темно было, и дорога — белая. Разделительная полоса между двумя пятнами темноты.
Постояв, сел, согнувшись, носом едва не утыкаясь в колени. Адамант застыл неподалеку, снаружи, и по его плащу шуршал снег.