Дневники Молли за первый год пребывания в Итаке в основном содержали жалобы на мать, а также первые попытки выйти из-под ее власти. Может быть, мать и дочь Лиддел и ладили после смерти мистера Лиддела, но их единение, если оно вообще существовало, начало рушиться после того, как они уехали на восток, и полностью разрушилось, когда они поселились в старом доме в Итаке.

Миссис Лиддел отказалась купить Молли новый велосипед. Тогда Молли купила его себе сама – на те деньги, что она заработала, сгребая листья на улицах. Она отправилась в Корнуэллский университет, где при каждой возможности флиртовала со всеми парнями, с какими могла.

Миссис Лиддел настаивала, чтобы Молли училась играть на фортепиано, а не петь. Тогда Молли принялась без конца петь «Чопстик» и «Сердце и душа», пока мать не запретила ей вообще подходить к инструменту.

Когда Молли исполнилось двенадцать лет, ее мать наотрез отказалась устроить вечеринку и, оставив ее на попечение жившей рядом пожилой соседки, отправилась развлекаться и праздновать День Святого Валентина в «Уолдорф Астория» с неким брокером, который обещал помочь ей найти работу на Уолл-стрит. Молли попробовала отомстить с помощью вспарывателя, которым мы обработали пуговицы Салли – на сей раз она подпорола швы на слаксах матери, так что они однажды лопнули, когда она опустилась за чем-то на колени в саду; в другой раз слаксы треснули как раз в тот момент, когда мать, принимая у себя брокера, приехавшего из города в гости, нагнулась, чтобы поправить огонь в камине.

И хотя миссис Лиддел и в голову не приходило, что эти неприятности со швами как-то связаны с ее дочерью, их ссоры делались все более бурными, и Молли все чаще и чаще проводила ночи в доме своей новой подруги Кристины, с которой она познакомилась летом на занятиях по танцу. Мать Кристины последние пять лет жила в Лондоне, а ее отец, которого мать бросила, баловал дочку сапфирами и жемчугом. Молли пригласили провести каникулы в их имении в Хэмптоне; приглашен был также профессиональный фотограф, который должен был сделать снимки для агентств в Нью-Йорке.

Когда я в первый раз увидела фотографию Кристины, сердце мое остановилось. Моя собственная внешность в восемнадцать лет была, как деликатно говорила моя мама, солидной. Рост (босиком) составлял пять футов и одиннадцать дюймов, то есть я была выше большинства мальчиков в нашем классе; баскетбольный мяч я с легкостью удерживала на ладони.

Кристина, по контрасту, была даже в двенадцать лет стройной и элегантной. На ней было атласное платье без рукавов и перчатки, доходившие почти до локтей. Ее темные волосы струились по спине волнами, карминные губы раскрывались в улыбке. Она подписала фото быстрой размашистой рукой: «Молли, обнимаю и целую! С любовью, Кристи», – и я вдруг поняла, что если я сменила Молли на Леонеллу Триллинг, то она сменила меня на куда более интересную подругу, вполне способную разделить ее любовь к приключениям.

В Хэмптоне Молли и Кристи встретили на пляже двух мальчиков. Играя в волейбол, Молли слегка вывихнула лодыжку, и один из них нес ее на руках до самого дома Кристины; там он принес ей лимонаду и помассировал ее затянутую в чулок ступню. В Итаке девчонки ходили в кино и сидели вместе на последнем ряду с мальчиками, которые засовывали руки им под блузки и тискали грудь; Молли пишет: «Я чувствовала, что внутри меня так легко, все как-то плывет, меня прямо какой-то возбуждающий жар охватывал».

На тринадцатый день рождения Кристины они стащили у ее папы бутылку шампанского «Дом Периньон»; когда они ее открывали, пробка вылетела с такой силой, что взлетела в потолок, а пенящееся шампанское облило обеих.

«Мы облизывали друг другу пальцы, – пишет Молли, – а потом налили себе каждая по два бокала. У нас сильно закружилась голова, и тут Кристина сказала, что я должна притвориться, что я – ее мальчик и поцеловать ее. Она показала мне, как мужчина и женщина целуются, засовывая друг другу в рот языки по очереди. У меня внутри все дрожало, а на следующее утро страшно болела голова».

Когда я читала это в первый раз, я вспомнила, как часто летним утром мы играли в прятки – земля еще была окутана желтоватым туманом, и кожа Молли вспыхивала румянцем и чуть влажнела на руках и ногах, словно их покрывала роса. Я вспомнила и ненастные вечера – мы сидели дома, лунный свет крался по моей кровати, дыхание Молли пахло мятой, она тяжело дышала, нашептывая мне в ухо свои новые идеи; ее сладкие ладони держали мои плечи, а одна небрежно согнутая нога покоилась поверх моей; я лежала на спине и молча слушала, как она мечтает.

Читая про Кристину, я поняла, что, на самом деле, мы с Молли росли как бы порознь и слишком быстро расстались; мне стало ясно, что я потеряла ее задолго до того, как она умерла. Однажды мы с друзьями выпили бутылку виски на парковке во время школьной танцевальной вечеринки, и я ужасно расстроилась, почувствовав, что теряю контроль над своими ногами, и что слабые, шаркающие шаги сменили мою всегда твердую, уверенную походку. А когда мы устраивали вечеринки дома, самой серьезной нашей шалостью было распотрошить друг другу постели или нарисовать на лице какие-нибудь узоры с помощью косметики.

Я все еще очень мало знала о «возбуждающем жаре», о котором писала Молли. Даже в выпускном классе у меня не было постоянного мальчика, и я не ходила на свидания.

Конечно, в школе бывали танцевальные вечеринки, но я была такая высокая, что мальчики почти никогда не приглашали меня. Однажды, когда в школе организовали веселое катание на грузовике с сеном, я попросила Бобби Бейкера быть моим кавалером. Мы по-прежнему иногда устраивали дружеские соревнования на баскетбольной площадке, но когда у меня в руках не было мяча, я терялась. Мы сидели все вместе под одним из лоскутных одеял бабушки Кеклер, опершись спиной о сено; от нашего дыхания в воздухе образовывался парок. Бобби засунул руку мне под пальто, но я схватила ее, вытащила наружу и переместила в безопасное место – карман его пиджака.

– Бабушка сделала это одеяло из лоскутков, которые вырезала из моих старых платьев, – сказала я, чтобы отвлечь его. – Вот это было мое любимое, когда мне было шесть лет, – я указала на бледно-желтый лоскуток, усеянный красными розочками, и вспыхнула от смущения. Я говорила глупости: каждый в Чарльстоне имел бабушку, которая что-то шила из лоскутков.

– У тебя красивые руки, – сказал Бобби; моя рука оставалась в кармане его пиджака, и он крепко сжал ее. Большим пальцем он гладил мою кисть, медленно, ритмично, словно желая меня загипнотизировать.

– Слишком большие, – ответила я. – Но для баскетбола это очень хорошо.

Может, он и попытался бы меня поцеловать, когда провожал в тот день до дому, но я решительно протянула вперед свою слишком большую руку и твердо пожала его ладонь.

– Спасибо. Мне было очень весело. – Ну и глупости же я говорю!

– Ну что ж, спокойной ночи, – вздохнул Бобби. Из всех мальчиков в классе только он был достаточно высоким, чтобы смотреть мне в глаза, и он смотрел в них долго, не выпуская моей руки.

– Мне надо идти, – сказала я. – Меня родители ждут. – И я постучала в дверь.

Собственно, я чувствовала себя в своем теле уверенно только на баскетбольной площадке, когда бежала к корзине с мячом, подпрыгивала, крутилась, резко двигала запястьем, а мяч летел, вспарывая воздух, и с удовлетворенным вздохом проходил через сетку. Тогда я вытирала пот, заливавший глаза, и позволяла себе роскошь вспомнить дни, проведенные с Молли.

Но я так и не закончила сезона, так и не вернулась на баскетбольную площадку. Проведя в постели две недели, я так и не выздоровела. Горло у меня распухло и покраснело, все суставы болели. Но сердце болело еще больше. Я дочитала дневники Молли. Ее история казалась одновременно и необъяснимой, и неизбежной.

Дневники напомнили мне записки Анны Франк – не по тону, а по выводам. «Это очень трудно, – писала Анна меньше чем за месяц до того, как ее схватили, – но в наше время все вот так: идеалы, мечты, цветущие надежды живут внутри нас только для того, чтобы их разбила суровая реальность».