Изменить стиль страницы

И наконец, о главном герое фильма.

Как-то уж больно странно: убил – и сразу старец. А всё то тридцатилетие, которое он мучительно рос в юродивого, естественно, – темна водица в облацех. Что авторы фильма могут о ней сказать?.. Потому и лукаво перебрасывают нас вместе с героем через абстракцию тридцатилетнего духовного становления прямёхонько к чудотворству. Единственным связующим звеном между мальчишкой-предателем и юродивым старцем становится чисто механическое перетаскивание смалодушничавшего подростка монахами в монастырь.

Когда я смотрел этот эпизод, мне почему-то сразу же вспомнились "Сирены Титана" американского писателя Курта Воннегута. Там один из героев романа пришельцами из космоса всасывается ногами вперед в летающую тарелку, и вот этот бедолага, не будучи в силах сопротивляться, бьётся спиной о ступеньки трапа, но при этом ещё и думает: а как же свобода выбора? Практически то же и у Лунгина. Спрашивается, а если бы монахи не оттащили подростка-предателя в монастырь, то стал бы он монахом или нет? В фильме об этом ни слова не говорится. Зато, показывая сам акт оттягивания, автор сценария и режиссер картины уже этим самым как бы рекомендуют нам вообще не задумываться о судьбоносном моменте прихода человека к Богу. Намекают, должно быть, на Божий промысел, незримо совершающийся над каждым из нас, грешных. И, тем не менее, вопрос повисает в воздухе: а как же СВОБОДА ВЫБОРА?

Чтобы мысль кинозрителя не успела вильнуть в неугодную авторам фильма сторону, они тут же рубят нас сценою покаяния. Не знаю, как на чей вкус, читатель, а по мне, – это метание по камням, вырывание остатков волос на лысеющей голове, всхлипы и завывания, местами переходящие в Иисусову молитву, ничего общего с православной аскетикой не имеет. Даже – чисто внешне. Это типичный образчик западной римско-католической "духовности", по типу лизания молодым Микки Рурком в роли Фомы Аквинского из одноименного фильма Лилиан Кавани гнойных ран прокажённого. Апофеоз любви к ближнему в понимании известной итальянской кинематографистки вызвал даже у моего тринадцатилетнего сына нормальную реакцию отторжения. Сын сказал: "Папа, по-моему, это об извращенцах. Давай-ка мы этот фильм смотреть не будем".

То же и с фильмом "Остров". Благодаря прекрасной игре Мамонова, столь экспрессивное покаяние принимается нами как вполне допустимое и даже канонически верное. И тем не менее, где же здесь сдержанность, скупость чувств, трезвление, наконец, так настойчиво рекомендуемых даже для мирян в любой мало-мальски духовной книжке?

Больше того, наблюдая за сценой подобного покаяния, я вдруг поневоле вспомнил один крошечный эпизод из жизни афонского старца Иллариона Грузина.

Шёл как-то старец по горной тропинке и встретился ему распростёртый ниц плачущий монах.

– Ты чего? – прикоснулся к его плечу духоносный старец.

– Каюсь, – поднял зарёванные глаза монах. – Вот уже тридцать лет вымаливаю у Бога прощения, но Он не хочет меня простить. Помолись обо мне, авва.

– Хорошо, – ответил Илларион и, отходя от плачущего монаха, начал было за него молиться, да вдруг его осенило: ДОСТАТОЧНО ТРЕХЧАСОВОГО ИСКРЕННЕГО ПОКАЯНИЯ, чтобы Господь простил даже самый великий грех.

Когда же он, осененный этой простою мыслью, обернулся назад, то на месте плачущего монаха стоял уже чёрный, как головешка, бес, который в лицо подвижнику бессовестно рассмеялся и сказал:

– А, догадался-таки, старик.

В "Лествице", правда, точно так же, как у Святых Отцов говорится о покаянном плаче, который у подвижников, пребывающих в непрерывном подвиге, продолжается всю жизнь. Да только Святые Отцы (не важно, первых или последних времён христианской эры) дружно, в один голос проясняют: вначале покаянной слезой омываются самые грубые грехи, потом все более мелкие и для простого смертного даже не различимые, как то: само намерение ко греху, короткая остановка на греховных помыслах, не своевременное ограждение себя от бесовских наскоков крестным знамением и молитвой. А тут – тридцать лет, и всё – в самом начале подвига, томимый одним и тем же, думою об убийстве, о постыдном мальчишеском малодушии, но при этом – уже и старец, больше того, – юродивый!

Юродство, или добровольный отказ от разума, "мудрости века сего", берёт начало ещё от Христа. "Ибо слово о кресте, – говорит Благовестник Христос, – для погибающих есть безумие, а для нас спасаемых сила Божья. Ибо написано: погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну. Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? (Исаия 33; 18) Ибо когда мир своею мудростью не познал Бога в премудрости Божьей; то благоугодно было Богу безумием проповеди спасти верующих". (1 Кор. 1, 18-21) "Но Бог избрал безумное мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и униженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значущее". (27, 28) Следовательно, всякого ревностного подвижника благочестия в каком-то смысле можно назвать юродивым. Отказ от мира, от соблазнов видимых и осязаемых ради вещей невидимых и духовных – уже сумасшествие (буйство) в глазах людей плотских и душевных. И тем не менее юродство как совершенно особый путь следования ко Христу предполагает ещё более радикальный отказ от мира, вплоть до отречения от собственного разума. Правда, не в смысле – сойти с ума, но в смысле – не умничать перед ближними, переходя на новый, с виду безумный, способ контакта с миром. Юродство как институт зародилось ещё в пустыне Египта в конце IV – начале V века от Р.Х. во времена всеобщего духовного охлаждения и нравственного упадка. С тех пор всякий раз, когда положительные уроки нравственности мало кого увлекают, когда нужно действовать методом от противного, уча добродетели через отвращение от порока, тогда из среды подвижников Господь воздвигает наиболее искусных в доброделании и физически крепких с тем, чтобы они, выйдя из тишины монашеской кельи, служили ближнему одним из самых тяжёлых для человека способов. Этот подвиг не столько личный, сколько общественный; он предполагает глубокое понимание жизни и глубочайшее нравственное самообладание.

С виду старец Петра Мамонова вроде бы соответствует вышеописанному стандарту: спит на куче угля в котельной, служит людям, как бы не от себя, а выдавая себя за послушника некого старца – отца Анатолия, для всех, кроме него, затворника. Да и говорит он довольно странно, молится зачем-то не на иконы, а к алтарю бочком, то кукарекает, то бросает под ноги настоятелю чёрные головешки и лепечет нечто не разбери-поймёшь, что только потом, по факту, читается как пророчество. Одним словом, юродивый Христа ради. Да вот только Христа ли ради?

"…Необходимо помнить, что те немногие из ревнителей благочестия, которые обрекали себя на подвиг юродства, принимали его не самовольно, а по особенному призванию Божию": либо по благословению духовно опытного старца, либо "по особенному указанию Божию, иногда же и по чрезвычайному откровению" свыше. ("Христа ради юродивые восточной и русской церкви". Москва, Издание книгопродавца Алексея Дмитриевича Ступина. 1902, стр. 80)

Судя по диалогам, никто старца из фильма "Остров" на подвиг юродства не благословлял – ни настоятель монастыря, ни духовник. Значит, у отца Анатолия должно было быть откровение свыше, никак не меньше. Но опять-таки, исходя из жалоб самого старца, почему да как избрал его Господь, он не ведает. Выходит, явное самочиние. Почему же тогда отец настоятель не поставит его на место? Или, как пишут в духовных книгах, не возьмёт его, неготового к духовному подвигу, за ногу и не сбросит с небес на землю? Дабы он не сломал себе шею, когда его с лестницы самомнения сбросят бесы. Напротив, он только то и делает, что прислушивается к мнению самочинника. И даже после того, как старец Петра Мамонова и ухом не ведёт, слыша приказ отца настоятеля переселиться в другую келью, тот не только никак не наказывает строптивца, но прямо напротив, переселяется к нему в котельную на послушание? Неужто виной всему только явные чудеса, которые происходят вблизи ослушника? Они убеждают в его правоте как отца настоятеля, так и самого "старца". Но когда это, в каком православном монастыре мира единственным критерием истинности являлось чудотворение? Не Евангелие, не послушание, которое, как известно, выше поста и молитвы, но исключительно чудотворение?