Изменить стиль страницы

Даже Ядира. Десятикратно проверенный, отобранный спецслужбой Иосиф был иудеем-зилотом, прямым потомком полководца и историка Римской империи Иосифа Флавия.

И этот внучатый потомок два дня назад бездарно прокололся.

Оборудованный биопротезами медвежьих лап и медвежьей башкой, в которую была вмонтирована потайная кинокамера, он выкрал младенца у староверов, попутно угробив родителей безупречно звериным приемом — изодрав их до костей.

Но кинокамера — этот бесстрастный прокурорский глаз, зафиксировала недопустимое в его поведении: жалость. Неприметным шустрым пруссаком сквозанула она в действиях Иосифа. Если хозяин Оседень был умерщвлен молниеносно, тихо и нещадно, то перед самкой его сработал в исполнителе некий сбой — затор. Ей было позволено сопротивляться. И даже выпустить наружу вопль, который едва не сорвал все дело. Дитеныша убитых, этого потса-вундеркинда, он усыплял хлороформом и уносил с совсем уж неприличной бережливостью.

Но самое недопустимое было в конце операции: макая коготь в кровь убитой самки, он начертил поверх фетвы Корана на стене фамильный и Верховный знак Ядира: "Надзирающее око". Зачем? Чтоб запустить в примитивную черепушку следака тонкий намек на толстые обстоятельства — "медведь здесь не причем"?

Но спрашивать Иосифа об этом было еще рано. Накопятся другие факты — настанет время для допросов.

...Творец жратвы Кокинакос выпрямился и взглянул на Ядира: все готово. Можно начинать?

Ядир, все еще прижмуренно следящий за тугим задом Иосифа, ощутил этот взгляд кожей. Нащупав обострившимся чутьем Юфь-жрицу, Ядир послал ей даже не приказ — их общее нетерпеливое желание: "ПОРА!"

Жрица Юфь развернулась к свертку, на коем уже был развязан бант. Бело-холстинный предмет слабо дернулся. Из его недр высочился тонкий плач. Юфь развернула полотно. И вся взбудораженная ожиданием компания завороженно осеклась.

Как изваяние мастера, как ожившая праздничная кукла, доселе скрываемая холстом, на свет явился херувим.

Он оперся ручонками о песок и сел, пошатываясь в вязкой одури снотворного, все еще клубившегося в голове. Это было пятилетнее дитя с розовым, распаренным личиком в кудрявом овале льняных волос. Казалось, в пол-лица мерцали, наполняясь изумленной тревогой, глаза — два голубых, омытых слезами блюдца.

Солнце плеснуло в них белым жаром, и два зеркальца невинной души затрепетали, захлопнулись веками. Длинная тень от ресниц невесомой сеточкой пала на лицо.

Под ним вспыхнул под лучом солнечной желтизной янтарный крестик на груди, куда в уютном сочетании был впаян полумесяц с малой звездочкой.

Воркующе и осторожно приступила к делу жрица Юфь, ибо всем им предстояло унести в глубины моря с этих хазарских песков не только ликованье сытой плоти, но и насыщенную древним обрядом память. А она нуждалась в точных деталях сотворенного: где, когда, как вела себя в обряде жертва, и, главное, — она должна сама сказать все о себе.

— Как звать тебя, ангел? — спросила Юфь. Молчала жертва, осмысливая происходящее, и темной предгрозовой невзгодой, предчувствием сиротского страданья и незащищенности от него полнились детские глаза.

— Я спросила как твое имя, мой... ангел? — построжала, охладела голосом жрица.

— Я хочу пи-пи, — опять не выдал имени ребенок, пока что бессознательно сопротивляясь враждебно-чужеродному вокруг себя. Да, ангелом он был. Но не ее, не этой, бесстыдно голой, с кроваво-красными губами.

— Ты вредный мужичок, — помедлив, попеняла Юфь, — конечно же, мы сделаем тебе пи-пи. Твое брюшко должно быть чи-и-и-истым. Вставай, потс.

Малыш поднялся. Но тут же шлепнулся на задок: не держали еще тело ножки и плавала в эфире голова, не отошедшая от двухсуточного полотняного плена и снотворной дури.

Юфь прихватила за бока и вздернула увесистое тельце. Прижала к силиконовой груди левой рукой. И, приподняв его отросточек холеным остроногтевым пальцем, велела, уже не скрывая прущего наружу омерзенья:

— Ну, очищайся побыстрей, свиненок!

Светлая струйка дугой ушла в песок. Хазарский берег впитывал ее в себя, едва приметно прогибаясь от тяжести обрядового очищенья.

— Как пацана назвала мамочка? — вновь попыталась разрешить неожидаемый и непредвиденный затор нагая жрица.

— Ни мамочки, ни папы нет. Вы же не скажете, где они. Вы мне не скажете?.. — переспросил он со слабой, сразу же угаснувшей надеждой. — Тогда зачем вам мое имя?

Не поддавался ангел, напрягаясь в неравном единоборстве.

— Ты скоро их увидишь, — пообещала с ледяным злорадством Юфь. — Хотя... не так уж скоро. Тебе придется много терпеть. И очень долго.

Она прикидывала: ударить, вплющить хлесткую ладонь в мордашку или рано? Пожалуй, рано — нет имени из его уст (они-то знали это имя), нет страха и мольбы. И все идет пока не по обряду.

— Я потерплю, — сказал он, содрогнувшись: холодный, садистски-хищный импульс от краснолобковой самки, лишенной материнства, проколол его. Юфь отвела глаза: их обожгло пронзительным суровым пониманием дитёныша того, что предназначено ему. Она проигрывала в самом начале. И чувствуя, как закипает внутри зверино-едкая злоба, все ж постаралась не выпустить ее наружу. Юфь сделала еще одну попытку:

— Маленький потс не знает, как его зовут? Он разве недоношенный кретин?

— Я знаю свое имя, — тотчас же отозвалась жертва, — только у тебя грязные губы.

Этот свиненок не хотел, чтоб ее губы пачкали его имя?! И размахнувшись, она что было силы хлестко ударила мальчишку по губам, разбив их. Отдернулась головка. Из ротового уголка сползла по подбородку струйка крови и канула в песок. Вот это было плохо. Ей стало дурно: она сама же, постыдно не сдержавшись, транжирила их общее богатство... при Властелине!

— "Цивуй Мангогима Тойсвюс", — хлыстом стеганул их всех негромкий, обессоченый голос Владыки, стоявшего под дубом. Он им напоминал названье книги, которая предписывала действия в обряде. Там не было разрешенья спускать кровь жертвы в землю и просирать в бабской истерике их общую живицу.

Иосиф, начальник охраны, проверяя надежность, дернул за концы прибитой к дубу слеги. Бросил на песок секиру, достал из кармана два белых льняных жгута.

Тоскливо, гулко ломилось сердце в ребра, отвращаясь от предстоящего ему задания, навязанного Властелином. Его брали сюда на службу из Моссада не для такого, почти десятикратно увеличив плату за работу. Но здесь он влип в немыслимое, рабское беспрекословие, из коего уж не было назад возврата. Зверь с балалайкой, все еще возбужденно-встрепанный простором, волей на природе, торопливо ковылял к пригорку почти под самым дубом… Там шлепнулся задком на сливочно-белевшую щепу, упавшую с затёсины. Приладил балалайку на коленях, ударил лапкой по трем струнам и завопил хрипато-разухабисто: "По ди-и-иким степям Забайка-а-алья-а-а-а..."