Со своей бригадой Саша был нарочито суров. Требовал соблюдать технику безопасности, угрожал:
— Соцстраха у нас нет. Проткнешь ногу гвоздем или прорежешь руку пилой — бери билет и уезжай. Бюллетень тебе никто не оплатит.
Сам он поздней осенью поскользнулся на высокой крыше и упал с высоты десять метров. Сверху на него рухнул Ростик и сломал ему тазобедренный сустав. Следом прилетел лист железа, который был у Ростика в руках, и рассек Саше плечо. Так что он до весны пролежал в гипсе. Но это я узнал лишь на будущий год, когда он заехал повидаться.
В своем деле Саша был настоящим мастером и от всей души старался научить других всему, что знал сам. Успехами своих рабочих гордился больше, чем своей ловкостью предпринимателя. Он признавал, что они уже могли работать сами, но им противно было вести дела с клиентами и считать деньги. Тут нужна была иная хватка.
Стали они делать дом красивой и сложной архитектуры новому застройщику — снабженцу того завода, что содержал футбольную команду. Прибыли дорогие материалы, начали дело споро. Вдруг — остановка. Оказался клиент на мели, поставки прекратились. Саша помрачнел — борщ ребята едят как обычно, зарплата им тоже идет независимо от работы. Ребята, наоборот, повеселели. Утром на речку, потом растянутся у меня на солнечном месте. Смех, философские беседы, Коля-художник даже просил меня купить ему в Москве краски, хотел писать пейзаж. Тут уж антагонизм интересов труда и капитала выявился наглядно.
Две недели прошло, Саша мне говорит:
— Все, Григорьич. Иду объявлять, что включаю счетчик.
Смысл этого выражения я понимал туманно, но выразил сомнение:
— Разве уже пора?
— Да, две недели. Больше не могу, я уже почти разорился.
Помылся, приоделся и пошел. Я думал, ерунда какая-то, обычный скандал. Но нет, видно, клиент нарушил какие-то незыблемые законы. На переговоры собрались все уважаемые люди нашей деревни — упрашивать Сашу "выключить счетчик". Само собой, наш банкир Петр — рассудительный арбитр. Поговаривали, что собирался приехать сам Иоффе, директор завода, хозяин дома, в который ни разу не наведался. Но, возможно, тщеславный Саша насчет Иоффе преувеличил. В общем, счетчик выключили на неделю.
Отсрочка неожиданным образом ударила по мне, хотя я и не жалею. Саша уговорил меня сделать террасу. Я бы и не стал, собирался сам соорудить крыльцо из остатков материала, но он соблазнил, замыслил красивую, необычную конструкцию, да и просил дешево. Понимал, что нельзя людям бездельничать. Работали весело. Я не верил, что получится, что улягутся в одну плоскость такие сложные стропила — ведь все проектировал Саша на палочках. Вышло прекрасно, у всех поднялось настроение.
Только под конец, когда они крыли крышу, вышла у них стычка с Алексеичем, стариком-жестянщиком. Шел он мимо и, слышу, начал ругаться, все больше распаляясь. Саша молчал, потом стал огрызаться. Я выхожу, он уже весь красный, как рак. Оказывается, неправильно кроют. Успокоить Алексеича было невозможно. Вот уже третий год, а он, проходя мимо, каждый раз начинает ругаться и жаловаться.
— Я говорю таджику: "Ты неправильно режешь". Он промолчал, думаю, понял. Я и пошел дальше. А он коварно разрезал все железо.
— Да что уж теперь. Дело сделано.
— Нет не сделано. Я жду, когда сгниет твоя крыша — все равно меня позовешь перекрывать.
— Доживем ли мы с вами?
— Доживем, доживем. Она быстро сгниет.
На ту неделю, что строили террасу, я превратился в клиента, и мой статус резко изменился. Я упал куда-то вбок. Еще вчера эти люди были на моем участке гости, а меня звали уважительно "дядя Сережа" (Коля-таджик даже почтительно называл меня просто "дядя"). Теперь обращение было полупрезрительным — "Григорьич", на "ты". Когда кончилась их работа, вернуться к "дяде Сереже" было как-то уже неловко, и я вдруг стал "Сергей Георгиевич". Значит, прекрасно знали они мое отчество.
Иногда по вечерам они пели песни — русские и украинские. Коля-таджик не улавливал ни слов, ни мелодии, но его так переполняли чувства, что он начинал не то что подпевать, а подвывать, все более и более страстно. Странное это создавало ощущение. У меня в это время гостил знакомый философ из Германии. Он мечтал познакомиться с Россией, учил русский язык — я и привез его в деревню. Он подружился с этой бригадой, надел телогрейку, сидел с ними у костра, выслушивал их откровения, наблюдал за их отношениями и уехал, полностью перестав что-либо понимать. Он только твердил под конец:
— Это — свободные люди. У вас выросли свободные люди.
Я с ним был согласен, хотя и не уверен, что понимал его. Он был философ-экзистенциалист, разве разберешь, что они понимают под свободой.
Когда немец уезжал, Саша решил устроить ему прощальный ужин на речке. Видимо, и ребятам требовалась разрядка. Всего накупил для шашлыка по-таджикски, водки — обильно и не самой дешевой. Пришли земляки из Мордовии, еще одна бригада, с хорошим гитаристом. Коля-таджик танцевал. Красивая река, осенний лес, красивые люди, резкие силуэты на фоне темнеющего неба. Немца все это потрясло. Он все время пытался мне объяснить:
— Ты посмотри, как они стоят, какие позы.
Мы и вправду этого не замечаем, разве мы думаем об осанке. А ведь на Западе так люди не стоят, там другая красота. Там осанка выражает предупредительность — и отгороженность, независимость. А уж если человек встал в гордую позу, то в ней вызов, а то и скрытая агрессия. А тогда я взглянул на наших мужиков глазами немца и сам удивился: стоят гордо и в то же время не вызывающе, открыто, доверчиво.
Зажигая костер для шашлыка, Саша мимоходом бросил:
— Да будет огонь, как сказал Прометей.
Немец опять дернул меня за рукав:
— Поверь, Сергей, в Германии не найдется ни одного рабочего-строителя, который вдруг сказал бы такую фразу.
При этом он явно не имел в виду турок, говорил о немцах.
Сложнее всего было утрясти понятие свободы, наблюдая за Колей-таджиком.
Приехал он откуда-то из-под Курган-Тюбе, из самого пекла, с выбитым глазом и поврежденным лицом. Трясся от холода, и я дал ему шинель и мою старую телогрейку. После него она навсегда пропахла запахом горя и бедности. А ведь он в своем городке принадлежал к элите, был фельдшером скорой помощи. Теперь он превратился в какое-то двойное существо. Однажды он собрался в город — кажется, звонить домой. Надел костюм, в котором приехал, галстук. Вышел из вагончика другой человек, его было не узнать — интеллигентный, элегантный, уверенный в себе.
В Коле жила глубокая, животная тоска по советскому строю. Я встречал ее и в других таджиках из "горячих" мест. Стоило ему чуть-чуть выпить, он встревал в любой разговор и без всякой с ним связи вдруг сообщал:
— А у нас старики говорят, что через семь лет Советский Союз восстановится.
О проблеме свободы в связи с Колей я вспомнил потому, что в нем явно созрело неосознанное желание стать рабом. В простом, буквальном смысле слова — при том, что духовно он был человеком именно свободным и даже несгибаемым. Мы по инерции еще этого не понимаем, верим в исторический прогресс, хотя рабство в конце ХХ века становится общемировой реальностью. У нас наготове отговорка — то Бразилия, Филиппины, а мы же просвещенная страна, поголовно с высшим образованием. На деле-то оказывается, что никаких препятствий к тому, чтобы принять рабство, ни высшее образование, ни просвещение не создают. Но о философии грядущего рабства надо говорить отдельно. Я скажу конкретно о Коле-таджике.
Его сознание сузилось на одной мысли — прокормить пятерых детей, которых он оставил дома. На "скорой помощи" он получал зарплату 16 нынешних рублей — на пять буханок хлеба в месяц. Вот и пришлось ему найти шурина и попроситься к нему в бригаду. Но это было не фундаментальное решение вопроса. Видно было, что инстинктивно он готов к тому, чтобы продать себя именно в рабство. Если бы нашелся человек, который сказал ему: "Будешь моей собственностью, а я обязуюсь кормить тебя и твою семью", — он бы, думаю, согласился. Да, пожалуй, и русских таких уже немало. К радости нашей демократической интеллигенции. Она велела нам выдавливать раба по капле — а вливала лоханками.