Ах, как мне хотелось побывать на родине, все эти годы так прямо и разжигало, даже во сне видел, как хожу по родным местам, встречаюсь с земляками, рассказываю о тех девяти, с которыми уходил когда-то в неведомые дали, как умирал Лука по дороге в Орду от антонова огня, а Ерман от горячки уже в учебном лагере, Косьма ушибся, упав на учениях с лошади; как погибли Микита, Мартын и Емеля в боях за Кыев-Кивамань и за Буду; как умер от ран Фома в Валахии, а Сенька утонул в голубом Истре; с Тита же, говорят, с живого бессы содрали кожу; я хотел поклониться родине от имени всех моих погибших друзей, — кто знает, сколько самому осталось, — передать их родным последние наказы, а заодно и самому показаться, пусть посмотрят, что получилось из бывшего мирского пастушка Ваньши, которого все унижали и обижали, особенно староста Ермилыч, похожий на козла-цапа, который однажды даже выпорол на глазах у всего села, и главное, ни за что ни про что: корова его объелась жирного пырея, а тому взбрело в его плешивую башку, что — зеленей. Какие только кары не выдумывал ему в детстве, и вот вчера отомстил, хлестнув его при народе сыромятной камчой, да по лицу. Хоть это и не по-христиански, ну да нагайка моя — она же не христианка. Может, оттого и нет никакой радости?..
В ту далекую осень, когда забирали нас в Орду, казалось, жизнь кончилась, а сейчас-то понимаю, что тогда она только-только начиналась, настоящая, и что, похоже, то был воистину — Промысел Божий. Была поздняя осень, чернотроп, глухая, однако еще сухая и теплая осень, когда приехали из Орды баскаки собирать ясак и тамгу, десятину кровью, — о, что за вой поднялся! Бабы, чьих детей назначили к участию в «смотринах», выли дня три, некоторые катались в ногах у Ермилыча, тогда он еще не старый был, лысина только-только намечалась. Лишь обо мне, Ваньше-пастушке, никто не голосил и никто не просил за меня, не валялся в ногах у старосты. И тогда я сказал себе: если останусь жив и если суждено будет встретиться — обязательно отплачу сполна этому плешивому козлу, этому цапу смердящему. И вот вчера сдержал слово свое и должок вернул.
А тогда нас построили в ряд, человек сорок, мальчишек-подростков, и вдоль неровного строя стали ходить «купцы», пристально осматривая «товар». Щупали плечи и ноги, в рот заглядывали, заставляли дыхнуть. Сразу выбраковывали низкорослых, косых, рябых, конопатых, слабосильных, больных нутром. Остальных стали «испытывать»: кого били плеткой по лицу, кого ударяли ладонью в лоб, кого заставляли бегать с камнем в руках… Отобрали десять человек, которые все сейчас уже мертвые, за исключением меня. Меня тогда взяли сразу, почти без проверок. Толстый мордастый баскак — это был Назар-десятник, Назар-багатур, мой будущий наставник и отец-атаман, которого срубили железные лыцари в Моравии, закованные в карасины и бригандины, срубили, развалив алебардой старый надежный его бехтерец, да будет ему та каменистая неродная земля лебяжьим пухом и да не обнесет его на том свете золотой чаркой Михаил-Архистратиг, — так вот Назар-десятник меня выделил сразу и, хлопнув по лбу ладонью, заглянул в глаза и сказал: "Якши, хлопче, добрый будешь каз-ак!" — и отвел в сторону. Никто по мне не заголосил, как голосили по другим, убивались как по покойникам, когда их признавали «годными», никто даже не повернулся в мою сторону. Я был круглый сирота.
В тот же день нас увели, и к вечеру Ваньша-пастушок впервые наелся от пуза мяса, и подумалось тогда, что жизнь, похоже, начинается не такая уж и дурная, коль будут так кормить всегда… Двигались каждый день, вдоль засек, которые называют «козни», от станицы к станице, и все к югу да к югу, туда, куда летели над головами вереницы гусей, клинья журавлей, стаи уток. Почти на каждой ночевке к нам все прибавлялись и прибавлялись свежие «новоордынцы». Ехали мы на крытых войлоком возах-арбах около месяца, и к филипповкам, с заморозками, добрались наконец до первого ордынского города, окруженного кознями деревянными, у которого название было чуднОе — Ворона-ж. Город стоял в устье темной, почти черной реки с таким же чуднЫм названием. Мы все дивились, смеялись такому названию, пока кто-то из местных, взрослых ордынцев-воронежан не растолковал: река, видите, какая черная? Как ворона. Но с названием «Ворона» уже есть одна река, тут, неподалеку, поэтому эта — Ворона-ж, то есть тоже Ворона, еще одна Ворона.
Тут мы перезимовали — в огромных войлочных шатрах, по два десятка-юрта в каждом. Отцы-атаманы учили держаться в конном строю, идти намётом в лаве, когда дрожит сама матушка-земля, учили стрелять из луков, из тугих самострелов на полном ходу, устраивать «танец-хоровод», когда проходишь на всем скаку вдоль вражеского строя и с самого близкого, убойного расстояния посылаешь стрелу за стрелой, меткие, каленые, управляя конем с помощью ног; учили набрасывать друг на друга арканы плетеные, рубиться саблями, сперва деревянными, в полторы руки, а потом настоящими, вострыми, харалужными. А на праздники, на Рождество, на Крещенье и Масленицу мы участвовали в больших охотах, которые устраивал местный батька-атаман, улусный коназ Мамий-урус, загоняли старшим воронежанам зверя под выстрел верный, тугой, убойный, или под рогатину, под сулицу лавролистую, длинножалую. Ух, и славная потеха была!
Да, милая сердцу, лЮбая душе начиналась жизнь. И чего это все наши землепашцы так боялись даже самих слов — «ясак», "тамга", «баскак», "орда"? Это ж не слова — музыка!
* * *
Поезд идет с севера в южную сторону. Он гремит на стыках, лязгает на стрелках, грохочет на мостах и переездах, он везет меня, полусонного, прямо с банкета, который устраивало Российское Дворянское Общество, на котором присутствовали все самые родовитые русские фамилии из России и из эмиграции, и у меня еще не выветрился легкий хмель тех изысканных вин и водок, что подавали на том званом вечере, и еще звучат в ушах странные тосты, произносимые за столами:
— Выпьем, господа, за покорителя Вселенной великого Чингис-каана, отца нашего, родоначальника всей русской аристократии!
Или:
— За родину нашу, непобедимую Русь-Тартарию, Великую Скуфь, господа, и за войско ее, Золотую Орду, которая подвигами своих витязей-багатуров и мощью державности своей превзошла оба Рима!
Пили также за рыцарей русского ордена под названием "Золотая Орда" и за "Матерь городов русских и тартарских Кыев-Кивамань, который покорил, а затем, в память о победе, украсно украсил новыми храмами трижды, трижды и трижды великий хан-хакан, царь и каан батька-Батый".
Но после этих тостов выступил известный академик, который потряс-поразил уж совсем до конца, до самого до донышка…
* * *
Я вижу тот знаменитый поход на Кыев-Кивамань. Вот, вот… Я в нем участвовал. Началось с того, что улусный коназ замыслил измену Царю Золотой Орды и стал дружину свою холить-укреплять, и понастроил, глупый, каменные козни, и прочие всяческие укрепления вокруг города, и собрал, дурень, войско, и посмел дерзнуть выйти из-под высокой руки хана-хакана, великого царя-каана, да будет он жив, здоров и могуч, непобедимого батьки-Батыя. По всем становищам степным, казачьим сполох пронесся, как летний скорый пожар: седлать комоней! И через три недели мы под стенами Кыева-Кивамани уже кандей варили из молодых молочных жеребят, родившихся не вовремя. Ух и веселое было дельце! Мы взяли город приступом, почти с ходу. Поставили противу трех ворот по суковатому, окованному железом «барану» и били, били в ворота три дня и три ночи, пока железные лбы «баранов» не проломили дубовых ворот. Что там началось! Руки по локти, а ноги по колена были в крови в братской, мой тегиль кольчужный, арабской работы намок, аж звенеть перестал, улицы усыпаны то головами русыми, то шеломами кованными, черкасскими, что с носовыми стрелками…