Изменить стиль страницы

Он бы лучше вспомнил, что писал побывавший в голодающих деревнях Лев Толстой: «Перед уходом из деревни я остановился подле мужика, только что привезшего с поля картофельные ботовья… „Откуда это?“ „У помещика купляем“. „Как? Почем?“ „За десятину плетей — десятину на лето убрать“. То есть за право собрать с десятины выкопанного картофеля картофельную ботву крестьянин обязывается вспахать, посеять, скосить, связать, свезти десятину хлеба». [Десятина — это гектар].

Тогда же Толстой сделал очень тяжелый вывод (видимо, преувеличенный, но делающий понятными слова паскудного мальчишки-солдата): «Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия. Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доставить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода,.. богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы?».

И какая ненависть к тем, кто требовал земли и воли. Когда в 1906 г. расстреливали восставших матросов в Кронштадте и они копали себе могилы, комендант генерал Адлерберг издевался: «Копайте, ребята, копайте! Вы хотели земли, так вот вам земля, а волю найдете на небесах». После расстрела могилы сравняли с землей, и по ним парадным маршем прошли войска и прогнали арестованных. Этого не вспомнил Бунин, а вспомнил рубль, щедро выданный им бабе Махотке. И записал этот рубль в книгу откровений!

Возьмем теперь случай посложнее — «Белую гвардию» (или, скорее, «Дни Турбиных») М.Булгакова. Прекрасная вещь, такая родная и близкая. Каких милых людей вышибла из колеи революция. Как спасителен дом Елены с кремовыми занавесками, поддержка людей своего круга. Многое говорит пьеса о русском человеке, недаром Сталин тринадцать раз ее смотрел. Но ведь это — о той же катастрофе 1918 года, пьеса полна важными общественными идеями. И вот уже тридцать лет Турбиных представляют нам как носителей русской офицерской чести, как тот тип людей, с которых надо брать пример в трудные моменты истории. Как это возможно?

Давайте же называть вещи своими именами. Перед нами «белая гвардия» — офицеры и юнкера, стреляющие из винтовок и пулеметов в неких «серых людей». Кому же служат эти русские офицеры и в кого стреляют? Они служат немцам и их марионетке-гетману. Что они защищают? Вот что: «И удары лейтенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосованные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии: „Выдать русской свинье за купленную у нее свинью 25 марок“. Добродушный, презрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город».

Кто же те люди, в которых стреляли (и очень метко) офицеры, защищая гетмана и немцев и мечтая о вторжении в Россию французов и сенегальцев? Эти люди, в которых стреляли Турбины — украинские и русские крестьяне и солдаты, доведенные господами до гражданской войны. И вот эти-то офицеры даны нам как образец чести и патриотизма? Это — расщепление сознания. Заметим еще, что многие реплики, смягчающие образ «белогвардейцев», были вставлены в пьесу под давлением цензуры и репертуарного комитета.

Конечно, треть белых офицеров перешла в Красную армию, но это у Булгакова — за сценой. Не этим дороги Турбины. Красная армия — это уже «не их дни». Представляя нам «белую гвардию» как образец, на этот пункт никогда не напирали. Считалось, что это — уступка автора. Да и вспомним, почему Турбин распускает дивизион, почему тянется к красным Мышлаевский. Потому, что белые генералы продажны и потому, что сил у белых мало — не справиться с «мужичками». А если бы офицерам выдали полушубки и валенки, если бы немцев было побольше и подошло бы подкрепление сенегальцев, то и продолжали бы Турбины стрелять в «серых людей», не жалея патронов. Вчитайтесь сегодня в текст повести!

Пьеса Булгакова замечательна, но, думаю, даже он сам не мог предположить, что в конце века из его белогвардейцев станут делать положительных героев в стиле соцреализма. А ведь требовалось всего лишь объяснить читателям и зрителям, что не следует принимать художественные образы за образец и тем более примыкать к автору в его общественных симпатиях. Если текст действительно художественно глубок и талантлив, то он выражает сложную драму, из которой часто и нельзя вывести руководства к действию. Мысленно погружаясь в эту драму, каждый должен делать выбор и нести за него личную ответственность. Кто-то скажет, что это — тривиальное правило. Но на деле культурное давление, которое уже много лет оказывали наши духовные авторитеты, как раз толкало читателей к тому, чтобы принимать образ за образец.

Как образец в массовое сознание «архитекторы перестройки» внедрили само элитарное мышление Бунина и Булгакова. Писатели и их лирические герои были даны как эталон достоинства, растоптанного советским строем. Напротив, этот строй воплотился в образе «серых мужичков», атавистических особей русского простонародья. Эти эталоны приняли и многие дети этого простонародья — и возненавидели дело своих отцов.

Можно только поражаться, как сумели идеологи встроить в нашу культуру разрушительную для ее этического строя аллегорию «Собачье сердце» — не как шокирующий жестокий эксперимент над моралью, а как набор вполне приемлемых установок. Образ Шарикова вошел как метафора не только в идеологию, но и в обыденное сознание — как отображение типичного советского человека. А профессор Преображенский стал положительным героем, изрекающим нормативные афоризмы.

Но ведь этот паразитирующий на номенклатуре профессор — образ сверхчеловека, присвоивший право создать из дворняги человека, не нести за него никакой ответственности, а затем и уничтожить его. Дело богомерзкое. Бывают такие профессора? Конечно. Быть может, Булгаков, озлобленный на «Шариковых», испытывал к своему герою симпатию. Но ведь людей просто заставили, путем промывания мозгов, полюбить этого профессора — как раньше заставляли полюбить Павку Корчагина. Николай Островский — не Булгаков, в душу влезть и вреда там нанести он не мог. Да и образ Павки в целом соответствовал обыденной морали и никакого разрушения в ней не производил.

Что думали генералы нашей культуры, когда без комментариев вбрасывали в массовое сознание антисоветские идеи в оболочке прекрасных художественных образов крупных писателей? Хотя бы сегодня можно об этом поразмышлять. Без осмысления собственных побуждений никуда мы из ямы не выберемся — нельзя же вечно на Чубайса сваливать. Я могу предположить два варианта (или их комбинацию). Во-первых, наши патриоты «не знали общества, в котором мы живем» и думали, что к русским можно обращаться так же, как А.Жид к французам. Во-вторых, они надеялись, что если «русское простонародье» разрушит советский строй, то возродится Россия Бунина и Турбиных. Это — другая сторона того же незнания. Больше никакой уважительной причины я придумать не могу. Но и эти причины принять тяжело. Ведь никакой воли к преодолению незнания не видно.

Сегодня положение еще резко ухудшилось. Наш человек еще принципиально не изменился, еще воспринимает любое художественное произведение очень эмоционально — а поток художественных образов подменен. Это уже и не Булгаков с Буниным, а принципиально отрицающая высокие ценности массовая культура в ее худшем варианте. И она накачивается в сознание как средство психологической войны.

В конце перестройки был свернут выпуск отечественных художественных фильмов, а те, что выпускались, ориентировались в основном уже не на русские культурные стандарты. В 1985 г. отечественные фильмы составляли 74% репертуара московских кинотеатров, а американские 3%. В 1993 г. отечественные 19%, американские 56%. При этом уже в 1989 г. резко сократилась доля «серьезных» фильмов (морально-этической проблематики), а к 1991 г. они полностью исчезли из репертуара.