Изменить стиль страницы

Станкевич, как и Веневитинов, умер молодым. Остались после него неопубликованные рукописи и обширная переписка. И все же его имя прочно вошло в историю русской общественной мысли: в 30-е годы кружок Станкевича был тем, чем в 20-е годы «Общество любомудрия». Здесь изучали немецкую философию, в первую очередь Шеллинга. Отсюда вышли Белинский и Бакунин, славянофилы К. Аксаков и Самарин. Сам Станкевич перед кончиной проделал быструю эволюцию, двигаясь от Шеллинга через Фихте и Гегеля прямо к Фейербаху.

Чаадаев — великий русский мыслитель, философ истории, предвосхитивший идеи позднего Толстого. «Назначение человека — уничтожение личного бытия и замена его бытием вполне социальным или безличным», читаем мы в «Философических письмах». Шеллингианцем его назвать нельзя, но Шеллинг повлиял на его духовное развитие. Об этом Чаадаев говорит в письме Шеллингу.

Он напомнил ему об их встрече в 1825 году в Карлсбаде. «Я прочел, милостивый государь, все ваши произведения… Мне будет позволено сказать вам, что изучение ваших произведений открыло мне новый мир, что при свете вашего разума мне приоткрылись в царстве мыслей такие области, которые дотоле были для меня совершенно закрытыми; что это изучение было для меня источником плодотворных и чарующих размышлений; мне будет позволено сказать вам еще и то, что, следуя за вами по вашим возвышенным путям, мне часто доводилось приходить в конце концов не туда, куда приходили вы». Чаадаев расспрашивал Шеллинга о его философии откровения. «Я не нахожу слов сказать вам, как я был счастлив, когда узнал, что глубочайший мыслитель нашего времени пришел к этой великой мысли о слиянии философии с религией. С первой же минуты, когда я начал философствовать, эта мысль встала передо мной как светоч и цель всей моей умственной работы».

Шеллинг ответил Чаадаеву обстоятельным письмом, в котором объяснил, что философия откровения не является наименованием всей его системы, а лишь последней его части. «Сама система отличается от всех предыдущих тем, что содержит философию, которая действительно может проникнуть в эту область, не насилуя ни философию, ни христианство.

Вот это дело, вот это труд!

Я держался таким образом возможно ближе к прежнему пути и изыскивал простейшие средства, стремясь преодолеть господствовавший до сих пор рационализм (не богословия, а самой философии), в той же мере опасаясь, с другой стороны, впасть в сентиментальность, экзальтацию или мистику, отвергаемые разумом.

Кроме того, я остерегался предать гласности результаты или положения, которые непосредственно брали бы человека за живое и поэтому легко и быстро привлекли бы к себе внимание и вызвали бы участие; я избегал содержательного воздействия, пока не достиг уверенности в полном формальном обосновании, ибо для меня важно не субъективное, индивидуальное и легковесное убеждение, а всеобщее и непреходящее, выигрыш навечно, который изменившееся общее настроение не отнимет у мира с той же легкостью, с какой нынешнее делает его общедоступным».

Ценное признание, открывающее нам глаза и на те задачи, которые ставил перед собой Шеллинг, и на то, как он объяснял свое многолетнее молчание в печати. Философ лавировал между рационализмом и мистикой, стремясь преодолеть ограниченность первого и опасаясь оказаться в объятиях второй. Он мечтал о «полном формальном обосновании» достигнутых результатов, иногда ему казалось, что он достиг желаемого, но всякий раз брала верх неуверенность. И эта постоянная неудовлетворенность заставляла искать дальше и воздерживаться от опубликования найденного.

В Россию его идеи проникали помимо печати. Иван Киреевский, его бывший студент, в работе «Речь Шеллинга» прекрасно схватил суть поздней его философии. Поводом для написания работы явился один из докладов, прочитанных философом в Берлинской академии наук. Но фактически Киреевский излагал содержание лекционных курсов, которые Шеллинг читал в Мюнхене и Берлине. В работе «Девятнадцатый век» Киреевский утверждал: «Познания отрицательные необходимы, но не как цель познавания, а только как средство; они очистили нам дорогу к храму живой мудрости, но у входа его должны были остановиться. Проникнуть далее предоставлено философии положительной, исторической, для которой теперь только наступает время».

Славянофильство, полагал Киреевский, представляет собой реализацию идей Шеллинга о положительной философии. Киреевский не мечтал о том, чтобы Россия вернулась к допетровским временам, это «было бы смешно, когда бы не было вредно». Но он был убежден, что западная философия, поскольку сила ее заключена в отвлеченной рациональности, достигла предела, лишена перспектив дальнейшего развития, связанного с нравственным прогрессом. Задача состоит в овладении «цельностью бытия», и здесь огромное значение для человечества может сыграть русская культурная традиция.

В работе «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России» он сопоставлял два типа культурного развития — просвещение логическое и просвещение нравственное, то есть воспитание личности. Европейское просвещение в XIX веке достигло полноты развития, науки процветают, как никогда, но «при всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека». Раздробив цельность духа на части и предоставив первенство логическому мышлению, человек оторвался от связи с действительностью и предстал существом отвлеченным, способным, как зритель в театре, всему сочувствовать, все одинаково любить, но при условии, чтобы не затронуто было его благополучие.

Особенность русского характера заключается в том, что никакая личность не старается выставить свое своеобразие как некое достоинство, «честолюбие ограничивалось стремлением быть правильным выражением основного духа общества».

Западный человек «почти всегда доволен своим нравственным состоянием; почти каждый из европейцев всегда готов, с гордостью ударяя себя по сердцу, говорить себе и другим, что совесть его вполне спокойна, что он совершенно чист перед богом и людьми, что он одного только просит у бога, чтобы другие люди все были на него похожи. Если же случится, что самые наружные действия его придут в противоречие с общепринятыми понятиями а нравственности, он выдумывает себе особую, оригинальную систему нравственности, вследствие которой его совесть опять успокаивается. Русский человек, напротив того, всегда живо чувствует свои недостатки, и чем выше восходит по лестнице нравственного развития, тем более требует от себя и потому тем менее бывает доволен собою».

Славянофильство в определенной мере получило «первотолчок» от Шеллинга, но дальнейшая его эволюция увела за пределы, положенные немецким философом. Не шеллингианство, а православная патристика стала его путеводной звездой. Характерны в этом плане взаимоотношения с Шеллингом Тютчева. Они дружили все годы их совместного пребывания в Мюнхене, где поэт служил в русском дипломатическом представительстве. Тютчев философских трудов не сочинял, но некоторые стихи его буквально дышат идеями Шеллинга. Иногда они спорили, причем поэт обвинял философа в излишнем рационализме: «Вы заняты непосильным трудом: философия, которая отвергает сверхъестественное и строит свои доказательства только на разуме, должна прийти к материализму и атеизму… Сверхъестественное в основе своей естественно присуще человеку. Оно имеет глубокие корни в сознании человека по сравнению с тем, что называют разумом, бедным разумом, который признает только то, что понимает, то есть ничто». Такие же возражения Шеллингу приходилось слышать от Якоби. Но на Тютчева он не обижался: поэту дозволено больше, чем философу.

Были еще два русских поэта, выросших на шеллингианстве. Аполлон Григорьев:

Лишь в сердце истина; где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…