Лея скрестила руки на груди:

— Если хочешь, я могла бы избавить тебя от всего этого балагана, постой, дай мне договорить до конца…

Тамар приподняла брови, но промолчала, хотя и знала заранее, что скажет Лея.

— Смотри, один мой звонок кое-кому, кто меня еще помнит с тех пор, с тех самых денечков… Для меня это не проблема.

Тамар подняла руку, чтобы прервать ее. Она знала, что пережила Лея, чего ей стоило вырваться из того мира, забыть все, к чему она была так привязана: и людей, и все это зелье. Знала она и другое — однажды Лея проговорилась, что любое соприкосновение с тем миром способно снова сбить ее с пути.

— Нет! — отрезала Тамар, глубоко тронутая этим предложением.

— Я только брякну кое-кому, — продолжала Лея изображать воодушевление. — Я уверена, что он знает твоих хмырей. Через часок он заглянет к ним с парой десятков стволов и без лишнего шухера вытащит его тебе оттуда.

— Нет, Лея!

— Да кое-кто только и ждет, чтобы я у них чего попросила, — сказала Лея, мрачно глядя себе под ноги.

Тамар обняла ее, прижалась.

— Какое у тебя сердце огромное, — тихо сказала она.

— Да? — переспросила Лея придушенным голосом. — Зато титек нет почти.

Она обняла маленькое, худое тельце. Жалостно коснулась острых, выступающих лопаток. Они надолго замерли, обнявшись. Тамар думала, что это последнее объятие перед тем, как она отправится в путь, а Лея изо всех сил старалась, чтобы это последнее объятие было особенно крепким и добрым, материнским и в то же время отеческим.

— Ты только береги себя, — почти беззвучно пробормотала она. — А то там, я-то ведь знаю, никто тебя беречь не будет.

Тамар остановилась в двух шагах от перекрестка. Из-за угла последнего дома в переулке она бросила на улицу опасливый, недружелюбный взгляд. Оглядела поле своей деятельности и почувствовала, что ей не хватает сил ступить на него. Она была похожа на актрису или певицу, которая за минуту до премьеры в страхе выглядывает сквозь дырочку в занавесе, стараясь угадать, что ожидает ее этим вечером, рядом с ними.

Внезапно одиночество, и страх, и жалость к себе хлынули на нее, и, вопреки всем своим тщательно разработанным планам, Тамар поднялась в автобус и в таком вот виде — без волос, в комбинезоне, среди бела дня — проехала несколько остановок и вошла во двор собственного дома, молясь, чтобы никто из соседей ее не увидел, чтобы не встретилась садовница или кто-то еще, хотя знала, что даже если ее и увидят, то не признают.

И лишь приоткрыв калитку, Тамар ощутила, как воздух сгустился в комок жизни — в большой комок радости и любви, покрытый золотистой шерстью, сгустился и бросился ей навстречу. Большой, горячий и шершавый язык разок-друтой прошелся по ее лицу. Мгновение удивления, легкого замешательства… но какое облегчение, настоящее чувство избавления! Собаке не было дела до перемен в ее внешности.

— Пойдем, Динкуш, я не справлюсь одна…

— Однажды, — начала Теодора, — жил-поживал…

И рассмеялась, потому что Асаф даже рот приоткрыл, завороженный ее интонациями бывалой сказительницы. Она уселась поудобнее, пососала ломтик лимона, чтобы освежить горло, и складно, не останавливаясь, с выразительными жестами и сверкающими глазами, поведала историю своего сердца, историю о себе, об острове Ликсос и о Тамар.

Однажды, примерно год назад, в одно из воскресений, когда Теодора наслаждалась полуденным отдыхом, она внезапно вздрогнула всем телом от грянувших прямо напротив ее окна ужасных звуков, состоявших из визга и скрипа, но постепенно очистившихся и превратившихся в живой девичий голос, умолявший ее подойти к окну.

То есть умолявший не ее саму, а «почтеннейшего господина монаха, который обитает в башне».

Теодора подошла к окну, увитому бугенвиллией, и увидела, что за оградой монастыря, в центре школьного двора, стоит бочка. А на бочке — миниатюрная девочка с черными вьющимися волосами, и в руках у нее мегафон.

— Дорогой монах! — вежливо начала девочка и, осекшись, замолчала, когда поняла, что появившееся в окне морщинистое лицо принадлежит женщине. — Дорогая монахиня, — с сомнением поправилась она. — Я хочу рассказать вам сказку, которую вы, может быть, знаете.

И тогда Теодора вспомнила, что видела эту девочку около недели назад — на роскошном фиговом дереве, гордости монастырского сада. Девочка что-то записывала в толстую тетрадь и рассеянно поглощала одну инжирину за другой. И Теодора, давно подготовленная к подобным вещам, направила тогда на любительницу ворованных фруктов свое оружие — рогатку, посредством которой распугивала птиц, и пульнула абрикосовой косточкой.

И попала. В первый момент Теодора преисполнилась гордости. Еще одно подтверждение, что искусство стрельбы из рогатки не забыто, — она овладела им в детстве, на родном острове, когда их с сестрами отправляли караулить виноградники от ворон-грабительниц. Раздался вопль, полный испуга и боли, — косточка угодила девочке в шею. Та ухватилась рукой за пораженное место, потеряла равновесие, ломая ветки, полетела вниз и с глухим стуком ударилась о землю. Тот миг стал для Теодоры мигом глубочайшего раскаяния. Она хотела кинуться на помощь, и от всего сердца извиниться за содеянное, и умолять, чтобы девочка с подружками перестала наконец разорять ее дерево. Но, будучи пожизненной узницей своей обители, Теодора не двинулась с места и сполна вкусила наказание, принудив себя смотреть, как девочка медленно поднимается, кидает в ее сторону яростный взгляд, поворачивается к ней спиной и, внезапным движением спустив штаны, посылает ей белокожую вспышку ягодиц.

— Была когда-то в далекой стране маленькая деревушка, и рядом с ней жил-поживал один великан, — говорила девочка в мегафон неделю спустя после этого печального происшествия.

Монашка с изумлением слушала, и сердце ее переполнялось странной радостью от того, что девочка вернулась.

— У великана был большой сад, а в нем — множество фруктовых деревьев. Были там абрикосовые и грушевые деревья, персики и гуайявы, фиги, вишни и лимоны.

Теодора окинула взглядом свои деревья. Голос девочки ей понравился. В нем не было никакой враждебности, наоборот, в тоне слышалось приглашение к разговору, и Теодора мигом это уловила. Но не только приглашение к разговору — девочка обращалась к ней так, словно рассказывала сказку маленькому ребенку, и мягкий спокойный голос проникал в самые глубины памяти монашки.

— Деревенские дети любили играть в саду великана, — продолжала девочка. — Любили лазать по деревьям, купаться в ручейке и резвиться в траве… Простите, госпожа монахиня, я даже не спросила, понимаете ли вы иврит?

Теодора очнулась от своего сладкого парения в грезах, взяла со стола лист бумаги, скрутила из него нечто вроде маленького рупора и слегка каркающим голосом, уже долгие годы не ведавшим громкого разговора, объявила, что она свободно говорит, пишет и читает на иврите, который изучала в юности у господина Элиасафа, учителя в школе «Тахкемони», для пополнения заработка дававшего частные уроки всем желающим. Завершив эту небольшую, но вполне детальную речь, она уловила на лице девочки первую улыбку.

— А ты не зрел ее, когда она улыбается? — шепнула Теодора Асафу. — С малой ямочкой здесь, — легко дотронулась она до его щеки, а он чуть вздрогнул, будто ощутил тепло Тамар, до которой ему, в сущности, никакого дела нет. Что ему до ее ямочки?

А Теодора подумала: «Покраснели, сударь!» Вслух же сказала:

— Сердце рвется наружу и летает, когда она улыбается, нет, не смейся! Вовеки я не преувеличиваю! Сердце рвется наружу, бия крылами своими!

— Но великан не хотел, чтобы дети играли в его саду, — продолжала девочка на бочке. — Не хотел, чтобы они лакомились плодами с его деревьев, и не разрешал рвать цветы или купаться в своем ручье. И тогда он построил стену вокруг своего сада, высокую и прочную стену.

Она в упор посмотрела на монахиню, и взгляд этот был пронзителен, сосредоточен и не по годам взросл. Теодора невольно почувствовала, как в душе ее из далекого далека всплывают нежные воспоминания.