Изменить стиль страницы

Цыганки в восточных безмятежных позах, нисколько не заботясь о взглядах, устремленных на них, стояли, некоторые прислонившись к стене. Их внешнее поведение крайне любопытно, и нет ничего более угрюмого, чем их лица. Они казались усталыми и сонными. Эти дикие натуры, когда страсть не разжигает их, обладают каким-то животным непередаваемым спокойствием. Они не думают, они мечтают, как животные в лесу: ни одно лицо цивилизованного человека не может достигнуть выражения такого таинственного отсутствия, гораздо более возбуждающего, чем гримасничание любого кокетства. О! Заставить родиться на этих мертвых лицах румянец желания — такая фантазия может прийти в голову даже самым холодным людям и вскоре обращается в страсть.

Были ли эти цыганки по крайней мере красивы? В вульгарном понимании слова — нет. Наши парижанки, безусловно, нашли бы их уродливыми, за исключением единственной из них, более походившей на европейский тип женщин, чем ее подруги. Оливковый цвет кожи, масса черных волос — вот основные черты, бросающиеся в первую очередь в глаза. В костюмах не было ничего характерного. Ни янтарных или стеклянных бус, ни юбок, усеянных звездами и украшенных оборками, ни ярких полосатых накидок — всего лишь плохонькое подражание парижским модам в сочетании с варварским вкусом, объясняющимся глухой провинцией. На них были платья с воланом, короткие накидки из тафты, кринолины, сетки для волос. Они походили на дурно одетых горничных.

До сих пор, как вы видите, веселье отнюдь не преступало границ. Но, как и я, наберитесь терпения и не теряйте надежды. Цыганки в городах отреклись от живописного рубища и мишуры. Но не смотрят же породистую лошадь в конюшне, ибо только на ипподроме, в движении открывается ее красота.

На настойчивые зовы гитары, струны которой перебирал долговязый шалопай с лицом разбойника, одна из цыганок, как бы стряхивая усталость и оцепенение, наконец решилась и вышла на середину круга. Она подняла свои длинные веки, обрамленные черными ресницами, и мне показалось, что комната наполнилась светом. Белая молния сверкнула меж ее полуоткрытых в смутной улыбке губ, и с них слетел неясный шепот, походивший на голоса, которые мы слышим в сновидениях. Она стояла, точно лунатик, как бы не осознавая своих собственных движений. Она не видела ни комнаты, ни присутствующих. Она вся преобразилась. Ее облагородившиеся черты теперь не имели и следа вульгарности. Она как-то стала больше ростом, а простенькая одежда ее стала походить на античную драпировку.

Звук ее голоса понемногу усиливался, она запела сначала медленную мелодию, затем быстрее какую-то странную, возбуждающую. Песнь ее походила на пение пойманной птицы, которой открыли клетку. Не веря еще своей свободе, птица делает несколько нерешительных шажков перед самой тюрьмой, затем, подпрыгивая, она улетает от клетки, уверившись, что никакая западня ей не грозит. Она расправляет грудь, выпрямляется, радостный крик вырывается из ее горла, и она устремляется, поспешно махая крыльями, к лесу, где поют ее друзья былых времен.

Такова была картина, родившаяся в моем воображении, когда я слушал этот напев, о котором не может дать представления ни одна из известных музыкальных систем.

Другая цыганка присоединилась к первой, и вскоре целый рой голосов устремился за крылатой мелодией, запуская ракеты из гамм, заливаясь трелями, как бы вышивая органными стежками, развивая модуляции, внезапно останавливаясь и неожиданно снова начиная, — цыганки щебетали, свистали, стрекотали с увлеченным сладострастием, с дружеским и радостным волнением, как если бы дикое племя праздновало возвращение своего беглеца-горожанина. Затем хор смолкал, голос продолжал воспевать счастье и свободу, петь об одиночестве, и последнюю фразу с дьявольской энергией усиливал припев.

Очень трудно, а может быть и вовсе невозможно, выразить словами музыкальный эффект. Но можно описать рожденный им образ. Цыганские песни имеют странную силу вызывать образы в головах слушателей, они будят первобытные инстинкты, стертые общественной жизнью, воспоминания предыдущего существования, которое считается исчезнувшим, тайно хранимую в глубине сердца любовь к независимости и бродячей жизни, они вдыхают в вас странную тоску по неведомым странам, которые кажутся настоящей родиной. Некоторые мелодии звенят в ушах, как болезненно непреодолимая «Песнь пастуха», и у вас рождается желание отбросить ружье, уйти с поста и переплыть на другой берег, где вы не подвластны никакой дисциплине, никакому приказу, никакому закону, никакой другой морали, кроме собственного желания. Тысячи сияющих и смутных картин проходят перед глазами: вы видите стойбище повозок на полянах, бивачные костры, на которых кипятят подвешенные на трех кольях котелки, сохнущие на веревках пестрые одежды. Поодаль, расположившись прямо на земле среди разложенных карт, старуха гадает о будущем, а в это время молодая цыганка бронзового цвета с иссиня-черными волосами танцует, аккомпанируя себе на бубне. Первый план картины стирается, и в неясной перспективе исчезнувших веков смутно вырисовывается далекий караван, спускающийся с высоких нагорий Азии. Эти люди изгнаны из родных мест, конечно, за дух безудержного, нетерпеливого протеста. Хлопают на ветру белые драпировки в красных и оранжевых полосах, медные кольца и браслеты сверкают на темной коже, и цитры позвякивают металлическим звоном.

Поверьте, это вовсе не поэтические вымыслы. Цыганская музыка сильно действует даже на самые прозаические по своей сущности натуры и заставляет подпевать даже самого закоренелого обывателя, погрязшего в тучности и рутине.

Эта музыка отнюдь не дикарская, как можно было бы предположить. Напротив, это очень сложное искусство, но отличное от нашего, а исполнители являются настоящими виртуозами, хотя они и не знают ни одной ноты и не в состоянии записать ни одной из мелодий, которые они так чудесно поют. Прежде всего слух поражает быстрое пение в четверть тона, но вскоре к этому привыкаешь и находишь в нем своеобразную прелесть. Целая гамма новых созвучий, своеобразных тембров, оттенков, неизвестных на обычной музыкальной клавиатуре, служит тому, чтобы поставить чувства вне всякой цивилизации. У цыган в действительности нет ни родины, ни религии, ни семьи, ни морали, ни политической принадлежности. Они не терпят ига со стороны других людей и живут рядом с обществом, никогда в него не входя. Преступая и нарушая законы общества, они не подчиняются также и педантичным предписаниям гармонии и контрапункта — свободный каприз на вольной природе. Личность отдается чувственности без угрызений совести за вчерашнее, без заботы о завтрашнем дне. Опьянение простором, любовь к перемене и как бы безумие в стремлении к независимости — таково общее впечатление от цыганских песен. Их мелодии похожи на песни птиц, шелест листьев, вздохи эоловой арфы[191], в их ритме — отдаленный галоп лошадей в степях. Они отбивают такт, но убегая.

Примадонной труппы, бесспорно, была Саша (уменьшительное от Александры), та, что первой оборвала тишину и зажгла огнем уснувший пыл своих соплеменников. Дикий дух музыки был выпущен на волю; теперь не для нас уже пели цыгане, а для самих себя.

Едва заметной розовой дымкой окрасились щеки Саши. Ее глаза блистали перемежающимися молниями. Так же как Петра Камара[192], она пела с опущенными веками и поднимала их, как веер, который открывается и закрывается так, что происходит смена света и тени. Этот естественный или нарочитый маневр глазами обладал непреодолимой силой соблазна.

Саша приблизилась к столу, ей протянули бокал шампанского, она отказалась — цыганки воздержанны — и попросила чаю для себя и своих друзей. По всей видимости не боявшийся испортить себе голос гитарист рюмку за рюмкой заглатывал водку, чтобы придать себе бодрости, и действительно, стуча ногой по паркету, ладонью по спинке гитары, он пел и танцевал, держался славным малым и с ослепительной живостью гримасничал, тем самым создавая смешные интермедии. Это был муж — «ром» — Саши. Вряд ли какая-нибудь другая пара смогла бы больше, чем они, соответствовать выражению: «Два сапога — пара».