Изменить стиль страницы

Сцена происходит на кладбище. Ночь. Слабый лунный свет проникает сквозь тяжелые дождевые тучи. Черные деревянные кресты, надгробные памятники, колонны, урны, украшенные креповой драпировкой, гении смерти, умирающие у подножия факела жизни, — все мрачное разнообразие надгробной архитектуры темными силуэтами проступает в полной таинственности перспективе, грозящей и ужасной.

На первом плане, среди раскиданной земли, стоят два заступа, воткнутые в глину. Чудовищное трио занимается делом, которому нет названия, — вспомните колдуний из «Макбета». Кладбищенские воры, гиены о человеческих головах, роются в могилах, чтобы украсть у смерти ее последнее достояние: золотое кольцо у женщины, серебряную погремушку у ребенка, медальон возлюбленной или возлюбленного, образок у верующего. Они отрыли богатый гроб, приоткрытая крышка которого обита черным бархатом с серебряными украшениями. Под крышкой видна голова молодой женщины, лежащая на кружевной подушке. Сдвинутый саван приоткрывает опущенный на грудь подбородок. Она в том самом положении глубокого раздумья, которое наполняет гробовую жизнь. Рука ее лежит на навеки остановившемся сердце, которое в могильной тиши уже точит червь. Один из воров, со звериным выражением лица, с видом каторжника, в отвратительном картузе, держит огарок свечи, который он прикрывает рукой от порывов ночного ветра. Дрожащий, мертвенно-бледный, тусклый свет падает на бледное лицо умершей. Другой, полускрытый в яме бандит с дикими чертами лица, напоминающего отрезанную рыбью голову, не особенно, впрочем, отличающуюся от омерзительных рыл его сотоварищей, поднимает своими лапами хрупкую, бледную, как воск, руку, которую труп отдает ему с безразличием призрака. Он срывает с безымянного пальца, который, может быть, ломается от его святотатства, драгоценное кольцо, конечно обручальное! Третий негодяй — на страже: на горке могильной земли, приложив к уху свой колпак, он прислушивается к отдаленному лаю собаки, почуявшей бандитов, или к еле различимым шагам сторожа, делающего свой ночной дозорный обход.

Мерзкий страх искажает его черты, его черное в ночной тени лицо, а гнусные, намокшие от росы складки его штанов, измазанных в жирной кладбищенской земле, облепляют его обезьяньи ноги. Невозможно пойти дальше в изображении романтически-ужасающей сцены. Я расхваливаю рисунок, который увидит весь Париж. Он принадлежит мне: Зичи оказал мне честь, подарив его мне, и это его шедевр. Когда его разглядываешь, на память приходит то Лазарь Рембрандта, то самоубийца Декана, то Гамлет с могильщиками Эжена Делакруа, и эти знаменитые ужасные сцены нисколько не умаляют творения Зичи. Какова магическая сила света и тени, какова мощь эффекта, достигаемого такими простыми средствами! Спереди немного рыжеватой сепии, в глубине немного туши. Такого превосходного результата не дала бы и самая богатая палитра.

Вслед за этой ужасной сценой, которую с первого взгляда можно принять за трапезу вампиров, последовала «Вакханка, настигнутая Сатиром» в таком чисто античном стиле, что вы спрашиваете себя, с какого камня, с какой камеи, помпейской фрески или греческой вазы взята эта превосходная композиция.

Если бы Месонье писал акварелью, он взялся бы за это именно как Зичи. Я видел его ландскнехта[67], крутящего после выпивки длинный серый ус, сидя за столом, на который возле бутылки с пивом и кубка он положил свою каску. Эта сцена была бы хороша на табакерке, одной из тех, что носил при себе Фридрих Великий [68]. Но не верьте, что миниатюра отделана и терпеливо пройдена пунктиром. С редкой легкостью и четкостью все подчеркнуто неровным штрихом. Рука, теребящая ус, — шедевр: фаланги пальцев, косточки, ногти, вены вплоть до шероховатой и загорелой кожи солдата — вы здесь находите все. Кираса отливает металлическим блеском, а на буйволовой коже, истертой от долгого употребления, трение металла оставило свой голубоватый след. В глазах пьяницы, едва ли с булавочную головку, есть точка света, свободно видны зрачок, радужная оболочка зрачка. Ни одна деталь этой зажженной солнцем и вином пьяной физиономии не опущена, не забыта. Его микроскопическая мимика имеет рельеф и силу живописи маслом в натуральную величину, и, рассматривая его несколько минут, вы уже наизусть знаете его характер. Это грубый и добрый малый с хитринкой, большой пьяница и большой мародер. Он, безусловно, убил нескольких врагов, но что за Ахиллес[69] в курятнике и сколько же раз его рапира превращалась в вертел!

Никто так не далек от Месонье, как Эжен Лами. Зичи, однако, равным образом превосходно напоминает их обоих, и, что странно, он никогда не видел картин этих столь различных художников. Гибкость таланта и условности сюжета — уже это позволяет ему находить различные манеры исполнения. Эскизы акварелей, представляющие сцены коронации, являются чудесами ума, изящества и аристократической элегантности, так блестяще, богато, с такой помпой он подает свои шествия, свиты, церемонии и парадные представления. Кисть художника искрится, когда она изображает блистательную и радостную сутолоку праздников; она приобретает стиль, когда нужно рисовать внутренние помещения византийских церквей с золотой мозаикой, с бархатными драпировками, на которых иконами выглядят головы августейших и религиозных лиц.

Рисунок официального представления в московском театре — одна из исключительно ловко использованных, невозможных для изображения ситуаций, которую только можно увидеть. Перспектива открывается с балкона: тянутся этажами изогнутые линии ярусов, сидят женщины, словно звездами усыпанные бриллиантами, высокопоставленные лица, увешанные орденами и крестами. Белые и желтые точки гуаши усеивают плоские тона акварели и создают видимость ослепительного сверкания золота и драгоценных камней. Вы узнаете знакомые всем некоторые черты известных исторических и официальных лиц, и все эти красоты и великолепие плавают в позолоченной, бриллиантовой, раскаленной атмосфере яркого освещения, так трудно воспроизводимого средствами живописи.

Теперь, чтобы пополнить рассказ о Зичи, я покажу вам его соперником Гранта, Ландзера, Жадэна, Альфреда де Дрё и других мастеров охотничьих сцен. Наш художник выполнил изысканнейшего вкуса обрамление в виньетках для преподнесенной русскому императору великолепной книги об охоте. На каждой странице текст, заключенный в фигурную рамку, расположен так, что остаются широкие поля. На каждом из этих полей, самым искусным образом преодолевая трудность, которую представляла собою рамка, художник нарисовал различные охоты: на медведя, на рысь, лося, волка, зайца, тетерева, рябчика, дрозда, бекасов, да еще все со специальными охотничьими костюмами и пейзажами, которые им соответствуют. То это снег, то туман, восход или сумерки, густой лес или кустарник в зависимости от нрава и привычек зверей. Хищные звери, всякого рода дичь, чистокровные лошади, породистые собаки, ружья, ножи, пороховницы, рогатины, сети и все охотничьи приспособления изображены тонко, верно, поразительно точно, в легком тоне, который не перебивает светлую гамму орнамента и гармонирует с серебристыми, рыжими и голубоватыми тонами пейзажа. Каждая охота ведется знатным вельможей, головы их величиной с ноготь, однако являют собою прекрасные портреты в миниатюре. Альбом заканчивается превосходной шуткой. Среди всех Немродов[70], великих охотников господа бога, должен был найти себе где-то место и граф А[71], который, однако, никогда не охотился. Зичи изобразил его спускающимся по ступенькам дворцовой лестницы и идущим навстречу возвращающемуся с охоты императору. Таким образом, он фигурирует в охотничьем альбоме, что все-таки не грешит против действительности.

Я останавливаюсь, ибо нужно же когда-то это сделать. Но я не все сказал. Одна только охотничья книга, которая содержит пятнадцать — двадцать страниц, требует целой статьи, а я заметил, что обошел молчанием изображение колдуний у костра Омфалы[72] со шкурой льва на голове и в позе Фарнезе[73] геркулесовского сложения — прелестный символ грации, смеющейся над силой. Но Зичи, как Гюстав Доре, — это чудесный гений, используя латинское выражение — «portentum» [74], это кратер, постоянно извергающий талант. Моя статья далеко не полна, но я все же написал достаточно, чтобы можно было понять, что Зичи — это одна из самых удивительных личностей, которые я встречал после 1830 года, этого климактерического периода искусства.